— Богохульствую. Попеть приходите? И приходите, я поучу, кто хочет, всяких знаю, за жизнь-то слыхивал. Эх, едрит вашу мать, как на праздниках-то поёте! «От отца Валасия плотицей сорвалася я!» И што вам бог в праздник-то? И тут его нету — картинки одни на иконах да поповские спектакли с пением — вся вера. Попам жить на што-то надо, они и исповедают, спектакли вам ставят. А Пашка ваш — уж на што дурак, и то в кино зарядил — там больше всякой всячины показывают. А службы справляет — жрать ему тоже надо… Бог!.. Господи, как бы был он, а то ведь доскам кипарисным молимся. Ума-то не было, и я до трещин их целовал, лоб бил в поклонах…
Народу к обедне было мало, потому что и ночь, и утро хлестал дождик. Те же, кто был теперь в храме, сначала слушали Валасия, силились понять, а когда дошёл до них смысл его слов, загудели сердито, хотели податься вон из храма, но дождик прижал их в притворе. Павлу стало совестно перед народом, и тоже зло взяло: меры Валасий не знает. Потащил его к выходу, толкуя народу, мол, совсем уж ослаб Валасий умом от болезни. Оставил его у дверей, сам вернулся к алтарю дослужить, помянуть по записям, кого за упокой, кого во здравие.
Валасий выбрался из храма. Идти у него не осталось сил, опустился на камень возле угла. Вода с покатой крыши церкви хлестнула ему в спину, обожгла холодное тело. Он поднялся, держась за стену, вода залила лицо, промочила до пяток. Оттолкнулся от стены и, шаря голой ногой выбитую в траве узкую тропку, пошёл за ворота мимо Павлова дома. Сразу за церковной оградой была дорога. Вела она в село, если поворачивать влево, а вправо спускалась к берегу речки и вдоль неё уходила к проезжему тракту. Валасий свернул вниз, оскользнулся на глине. Встать не смог, пополз в гудящем ручье на четвереньках. Что уж за мысль была в потухающем его мозгу — неизвестно, только ниже и ниже сползал он к речке, тратя остатки былой большой силы, чтобы не потонуть в грязном шуме воды, сбегающей по дороге со всего села.
После службы Павел прискакал домой по дождику, хотел отругать Валасия, поискал его по углам. И сердце у самого замерло — пусто в доме. Сбросил с себя клобук и выбежал на улицу. Дождь валил косами, с ветром, и кроме мерзкого шума непогоды ничего не было слышно.
— Валасий! — закричал он дурным голосом и побежал за ворота. У края дороги увидел под берегом чёрное тело в рыжем сильном ручье и еще страшней закричал: — Ва-ла-сий! — Павла смыло на скользкой глине, покатило на спине и стукнуло об тело Валасия. Кой-как поднялся на ноги. — Валасий! Живой ли? Куда ты, господи? Уж из ума выжил? — Отволок расстригу на край дороги, на траву. — Валасий, чадо ты горемычное…
Валасий открыл остывающие глаза, посветил ими с последней тоской.
— Экий ты, Валасий… Потонул бы в луже, как пёс. — Павел сам теперь ревел в хорошую и не знал, что же делать дальше.
— Пашка, я помру скоро…
— Господи, молчи уж! Мука мне с тобой. — Сообразил, что надо тащить Валасия домой, подлез под него, поднял на плечах и стал карабкаться по обочине дороги, выдирая руками сырую траву и ревя в голос от страха, от горя, от злости на этакую пропасть воды.
Больше уж Валасий не поднимался с лавки, лежал под окном, ждал солнышка, чтобы согрело грудь. Павел тёрся возле, ждал с тоской его смерти.
— Скоро уж, Пашка. Душа-то у меня вся уже вымерла. Одно тело осталось. Большое оно у меня и спиртом до последней жилы пропитано. Горе тебе со мной. Эко, паству-то я твою… Жить-то на что будешь?
— Полно, батюшко, «жить на што»? Жил и проживу. И ты бы жил, а, Валасий? Чего уж помирать-то?
— Жил бы, как бы жилось. Я жить любил… Ох, как любил! От веры отошёл, чтобы жить в полную, не таиться… Что в войну, что потом — зверем лез в жизнь. А больше уж не живётся. Пустота и хлад без Мити… Ты бы вот жил, Пашка.
— Поживу, Бог даст.
— Бросил бы поповство-то, дурь ведь это. И монашествуешь — дурак. Детей бы завёл. Еще завелись бы. Пусто, Пашка, без детей. Помирать будешь, не помянет никто, не поплачет. А помянуть некому, так, вроде, тебя и не было. Пустое место было… Кто вот меня теперь помянет без Мити? Ты что ли? Ну, помянешь разок и забудешь…
Павел глядел в окно, в зелень, в теплоту дня. Теплые соки жизни густели там после дождя, готовились завязаться плодами. Всё живое преумножалось, давало ростки для продолжения времени своего. Остались два голых сучка, от которых не будет уже побегов… Он зацепил пальцами подол рубахи, замотал бородой, набухшей горечью слёз, которые прорвало в нём от слов Валасия.
— Я тебя поминать буду… Ей Богу, как брата. Один ты у меня. Ну, Катяша ещё, дак она, как мышка…
— Спасибо, Пашка… А всё одно забудешь. Кровь-то не своя… А ты женился бы, чай нашлась бы какая — не поганый. Может бы, Митей сынка назвал, а?
— Мог бы ещё и жениться. Ночью-то другой раз и проснусь… Да Божью-то волю не переволишь…
— Мученик ты, Пашка. Не дай бог, ещё кого приведёшь к вере!