Пока Джозефина, не смыкая глаз, лежала в гостиной занимаемого ими купе в экспрессе «Двадцатый век»[59]
, ее одолевали гнетущие мысли об этой ужасной несправедливости. Она знала, что мать затеяла эту историю из-за нее, и не в последнюю очередь — под влиянием тех сплетен, которые распускали завистливые уродки. Эти завистливые уродки, ее закоренелые противницы, не до конца были плодом воображения Джозефины. В откровенной чувственности ее красоты было нечто такое, что выводило из себя непривлекательных женщин; они взирали на нее со страхом и недоверием.До недавних пор Джозефина не обращала внимания на сплетни. Согласно ее собственной теории, лет в тринадцать-четырнадцать ей и в самом деле было свойственно «легкомыслие» (удобное словцо, лишенное вульгарной подоплеки термина «распущенность»), но сейчас она встала на путь исправления, что давалось ей нелегко, даже если не брать в расчет ее прежнюю репутацию, поскольку в этой жизни у нее было единственное желание — влюбляться и быть рядом с тем, кого она в данный момент любила.
Около полуночи мать шепотом окликнула Джозефину и поняла, что та заснула. При свете ночника она вгляделась в раскрасневшееся юное личико дочери, на котором играла незнакомая, едва заметная улыбка, стирая следы дневных разочарований. Склонившись над дочерью, мать поцеловала ее в лоб, на котором читались видения тех долгожданных и безобидных забав, что напрасно сулило ей предстоящее лето.
II
В сторону Чикаго, где закладывает уши от пронзительного июньского гомона; подальше от Лейк-Фореста, где ее подружки уже порхают среди новых мальчиков и новых мелодий, предвкушая танцы и многодневные дачные увеселения. Джозефине сделали единственную поблажку: возвращение из Островной Фермы приурочили к такому дачному празднику в доме Эда Бимента — то есть к первому сентября, когда, собственно, и ожидался приезд Риджвея Сондерса.
Потом к северу, все дальше от веселья, в сторону чудного тихого местечка, которое заявило о себе уже на вокзале, не знавшем суеты прибытий и муки расставаний; затем — тетушка, пятнадцатилетний кузен Дик, неодобрительно глядевший сквозь очки, полтора десятка сонных имений, где обретались домоседы-хозяева, да унылая деревенька в трех милях от железной дороги. Дело оказалось еще хуже, чем представляла себе Джозефина; в ее понимании это был необитаемый остров, поскольку ее сверстников там не нашлось вовсе. От скуки она вела нескончаемую переписку с внешним миром, а для разнообразия играла в теннис с Диком, вяло и безразлично переругиваясь с ним из-за его вредности и неистребимой инфантильности.
— Ты на всю жизнь таким останешься? — вспылила она как-то раз, когда ее терпение лопнуло. — Не намерен себя изменить? Самому-то не противно?
— Каким «таким»? — Дик шаркал вдоль сетки — эта манера ее страшно раздражала.
— Вот зануда! Тебя нужно отправить в хорошую школу.
— Всему свое время.
— Послушай, в Чикаго многие твои ровесники уже гоняют на собственных автомобилях.
— Чересчур многие, — отозвался он.
— Как это понимать? — взвилась Джозефина.
— Я сам слышал: тетя говорила, что там по этой части перебор. Потому тебя и сослали в здешние места. Чтоб не слишком увлекалась.
Джозефина вспыхнула:
— Неужели обязательно быть таким занудой?
— Не знаю, — честно сказал Дик. — Сомневаюсь, что меня можно так назвать.
— Не сомневайся. Уверяю тебя, можно.
Она подумала, хотя и без особой уверенности, что, попади он в хорошие руки, из него бы мог выйти толк. Обучить бы его танцам, а то и управлению матушкиным автомобилем. Джозефина пробовала его обтесать: заставила мыть руки хотя бы дважды в день, увлажнять волосы и расчесывать их на прямой пробор. Она высказала мнение, что очки его не украшают, и он несколько дней послушно расхаживал по дому без них, натыкаясь на мебель. Но как-то раз, ближе к вечеру, во время сильнейшего приступа головной боли, он признался своей матушке, чем была вызвана «такая дурь», и Джозефина без малейших угрызений совести махнула на него рукой.
В принципе, она могла бы взять под свою опеку практически любого. Ей хотелось слышать магические заклинания любви, ощущать внутри подъем и всплеск, какие приносило с собой каждое из доброй дюжины ее увлечений. Разумеется, она написала Риджвею Сондерсу. Тот ей ответил. Она снова написала. Тот ответил, но спустя две недели. Первого августа, когда миновал ровно месяц ссылки и остался еще один, ей пришло письмо от Лиллиан Хаммель, ее лучшей подруги в Лейк-Форесте.