Когда сознание возвращается, я ничего не могу понять. Я почему-то лечу над обширной, над устрашающе обширной песчаной пустошью, оживленной кое-где одинокими пучками лилового вереска. Пустошь такая унылая и бескрайняя, что это почти невыносимо. Может, надо лететь чуть выше? Но на чем я вообще лечу? И почему то, на чем я лечу, так пыхтит?
— Рауль, — бормочу я, сообразив, что это он тащит меня на спине. — Я… я не выношу тебя. — И тут я снова теряю сознание.
Это и в самом деле Рауль. Рауль Саммалькопс приволок меня на своем горбу к санитарам…
Смерть всегда хитрее нас. Покачиваясь на спине Рауля, я думал, что это ведь уже смерть и что вот она, значит, какая: песчаная пустошь и это предельное уныние.
На самом деле меня ранили довольно легко. Пуля попала не в легкое, а в плечевую мышцу, и приступы забытья были чистейшим блефом со стороны смерти, которая как-никак хитрее нас и которой мы никогда ни в малейшей мере не предчувствуем, когда она приходит по-настоящему. Но глупее всего то, что спасавший меня Рауль сам был серьезно ранен за несколько шагов до цели. Он провалялся в госпитале два с половиной месяца, а я всего дней десять …
Таким образом Рауль Саммалькопс, толстый Рауль, которого мы еще в школе окрестили по названию его любимой игры «Подкидным», совершил безо всякой нужды подвиг, и я должен быть ему благодарен по гроб жизни. Вероятно, психиатры доказали бы, что именно по этой причине я и не могу терпеть Рауля. Черт его знает, может, они и правы.
— Пассажирский самолет ваше время бережет! — прокаркал кто-то за моей спиной. Я обернулся. Это был он: старик-лакомка! Я вздрогнул. Как-никак третья встреча, в этом уже есть что-то мистическое. Но старик инстинктивно прижал покрепче к сердцу свою коробку с пирожными и бочком-бочком попятился к стене и поживей юркнул на перрон. Решил, значит, что это я за ним гоняюсь! На пирожные, небось, покушаюсь? Или на жизнь? Что, на его взгляд, лакомей для меня? Кто он, куда едет? Вряд ли я когда-нибудь узнаю. Зачем мы должны были встретиться трижды за один вечер? Ах, ерунда, просто случайность. Как и все остальное в этом мире. Теперь он сидит в вагоне, со своими пирожными в руках, и медленно приходит в себя. «Вы тоже, значит, следите за сводками погоды? — заведет он вскоре беседу с каким-нибудь попутчиком. — А знаете, молодой человек, что говорил на этот счет мой отец? Он так говорил: «Людская душа и небесные ветры — их никому не понять…»
А поезд все едет и едет и увозит в ночь все дальше и старика, и его пирожные.
Очередь к буфету уже укоротилась. Я взял два стакана кофе и булочку. Кофе был горячий, и по телу растеклось приятное тепло. Мне пришла в голову идея навестить дядю Якоба. Я все еще зову его дядей, потому что он был хорошим другом моего отца. Дядя Якоб служит ночным сторожем на каком-то складе стройматериалов. Я не один раз составлял ему по ночам компанию. Или, может, наоборот: не я ему, а он — мне? Мы жгли с ним опилки в раскаленной докрасна печке и беседовали о том, о сем. Дядя Якоб всегда хорошо на меня действует: с ним я всегда обретаю спокойствие. Я пью чай с белым хлебом, а Якоб хлебает супчик, который еще с вечера приносит в термосе внучка. Да, это чудесно, взять и пойти к нему.
Народ спешил. Чемоданы, узлы, невыразительные от спешки лица. Но тут я увидел одного знакомого, мужчину моих примерно лет, но выглядящего куда моложе, статного плечистого мужчину. Большой и, конечно же, тяжелый чемодан нисколько не обременял его. С любезной улыбкой он пропустил вперед свою весьма молодую спутницу. На миг наши взгляды встретились, и я понял, что он меня заметил, хоть сразу решил сделать вид, что не заметил. Он опять улыбнулся спутнице, та что-то сказала, и вот они уже скрылись во тьме перрона. А мне вспомнился разговор…
— Не городи, Руубен!.. Именно ты, знавший Каррика лучше других, должен взять и составить книгу из его эссе …
Я начинаю смеяться.
— Именно ты, знающий Каррика лучше всех, должен взять это на себя, — повторяю я точно таким же голосом, — Скажи, Тийт, ты не узнаешь этой фразы? Помнишь редакцию «Лооминга»? Не ты ли заказал мне статью о космополитизме в литературной жизни Эстонии?
— Ну, если даже и так, что тут поделаешь?.. К тому же, ведь перед этим ты как раз и выступил насчет Каррика.
— Ты прав…
— И я так думаю. Тогда кому же, если не тебе, и привести все опять в порядок? Исправить свои ошибки?
Мы продолжаем идти молча. Он поправляет на голове свою великолепную беличью шапку. Она здорово ему идет. Впрочем, вполне возможно, что и здорово не идет, но мы всегда склонны видеть людей именно такими, какими нам хочется их видеть. Это тот самый Тийт, который всегда был опрятен и солиден, Тийт, который все и всегда понимал с ходу, Тийт, который никогда не ошибается, а если и ошибается, то исправляет свои ошибки вовремя…
— Ты установил недавно мемориальную доску. Кажется, Коомелю, да?
— Да, Коомелю. Мраморную доску повесили на хуторе, где он родился. И знаешь, Руубен, на открытии я словно бы освободился от какой-то грязи, которая годы подряд житья мне не давала.