Глянул туда и Касьян и враз пристыл к телеге, охолодал защемившей душой от видения и не мог оторваться, хотя, как ни силился, как ни понуждал глаза, не разглядел ни своего двора, ни даже примерного места, где должно ему быть. Но всё равно — вот оно, как ни бежали, как ни ехали. Ещё и ветер, что относил в ту сторону взволнованные дымки цигарок, долетал туда за каких-нибудь три счёта и вот уже кудрявил надворные вётлы, курил золой, высыпанной под откос из ещё не остывших печей, трепал ребячьи волосёнки и бабьи платки, что ещё небось маячили кучками на осиротевших улицах…
— Чего ж не сказали? — глухо проговорил у телеги лейтенант, поглядывая на повернувшихся мужиков. — Разве я не понимаю…
— А что они тебе скажут? — Дедушко Селиван поддел кнутовищем под козырёк, поправил картуз. — Вот сичас зайдут за бугор — и весь сказ… А там уж пойдут без оглядки. Холмы да горки, холмы да горки…
Лейтенант с места наддал коню, рысью обогнал смешавшуюся молчаливую колонну и, привстав в стременах, уже сдержаннее выкрикнул:
— Ну что, ребята? Пошли, что ли? Или вернёмся?
— Пошли, товарищ лейтенант! — отозвался за всех Матюха.
— Тогда — разбери-и-ись! Ши-а-го-о-ом!..
Но в остальном, исключая это маленькое недоразумение, отряд продвигался споро, не задерживаясь, минули и одно, и другое угорное поле, один и другой дол с садовыми хуторами и в третьем часу вошли в Гремячье, первое большое сельсоветское село. Следовало бы сделать передых, но решили в селе не останавливаться, не муторить народ, а идти до Верхов и уж там уединиться и перекусить без помехи.
Гремячье занимало оба склона распадка с мелкой речушкой между глядевшими друг на друга улицами. Колонна пересекла село поперёк, с горы на гору, и, пока шли ложбиной, на виду у обоих улиц, из дворов высыпали бабы и ребятишки, молчаливыми изваяниями уставясь на проходившее ополчение, на серых, пропылённых мужиков.
— Чьи, голуби, будете? — спросил какой-то трясучий белый старик, сидевший в тени, под козырьком уличной погребицы, когда колонна поднялась на левую сторону.
— Усвятские! — выкрикнули из рядов.
Старик трудно, опершись о раскосину, поднялся и снял с головы мятую безухую шапку.
— Кто ещё через вас проходил, отец? — спросил Давыдко.
— Того часу Никольские пробёгли да хуторские, — оповестил старик.
— А ваши пошли-и?
— Дак и наши. Али не видите, пустое село. Одне галицы да галченята малые. Пошли и наши, а то как же. Полтораста душ.
— На Верхи верно ли правим?
— На Вёршки? Дак вон они, за нами и будут. — И уже вослед крикнул больным, надрывным голоском: — Ну дак придяржите ево! Не пущайте дале! Не посрамите знамё-он!
— Постоим, отец! Постоим!
— Тади лёгкого поля вам, лёгкого поля!
Старик трижды поклонился белой головой, касаясь земли снятой шапкой.
За гремячьей околицей привязалась собака — полугодовалый волчьей масти кобелёк, ещё плоский, большелапый, с никак не встающим на зрелый манер левым ухом. Кобелёк поначалу долго глядел на уходившую колонну, потом вдруг сорвался, нагнал и, то робея и присаживаясь, то обнадёжив себя какой-то догадкой, опять догонял и озабоченно продирался подступившими к дороге овсами. Время от времени он привставал зайцем на задних лапах и проглядывал отряд с переменчивой тоской и надеждой в жёлтых сиротских глазах.
— Иди домой, милый, — крикнул ему Матюха. — Нету тут никого твоих.
Но кобелёк не послушался и долго ещё шуршал овсами, выбегал позади на дорогу и в поджарой стойке тянул носом взбитую пыль. И только когда лейтенант бросил ему пирожок, щенок, взвизгнув, шарахнулся от него, будто от камня, и постепенно отстал, запропал куда-то…
Верхи почуялись ещё издали, попёр долгий упорный тягун, заставивший змеиться дорогу. Поля ещё цеплялись за бока — то просцо в седой завязи, будто в инее, то низкий ячменёк, но вот и они изошли, и воцарилась дикая вольница, подбитая пучкастым типчаком и вершковой полынью, среди которых, красно пятная, звездились куртинки суходольных гвоздик. Раскалённый косогор звенел кобылкой, веял знойной хмелью разомлевших солнцелюбивых трав. Пыльные спины мужиков пробила солёная мокреть, разило терпким загустевшим потом, но они всё топали по жаркой даже сквозь обувь пыли, шубно скопившейся в колеях, нетерпеливо поглядывая на хребтину, где дремал в извечном забытьи одинокий курган с обрезанной вершиной. И когда до него было совсем рукой подать, оттуда снялся и полетел, будто чёрная распростёртая рубаха, матёрый орёл-курганник.
Усвятцы, наезжая в район, редко пользовались этим верховым просёлком, хотя и скрадывавшим путь версты на четыре, но уморным для ездоков и лошадей, особенно в знойную пору. Чаще же ездили ключевским низом, по людным местам, прохладным и обветлённым, никогда не докучавшим пылюкой. Но всегда тянуло побывать здесь, на манивших горах, хотя за делами не всякий того удосужился. И вот занесло всех разом аж на самую маковку!
— Правое плечо вперёд! — скомандовал лейтенант, и отряд свернул с дороги к подножию кургана. — Пере-ку-у-ур!