Когда Алексис вернулся к себе, его глубоко поразила мысль, что когда-нибудь умрет и он, а если ему осталось жить гораздо больше, чем дяде, то и кузина Бальдассара, герцогиня д'Алериувр, и его старый садовник, по всей вероятности, не намного переживут виконта. Однако садовник Рокко, достаточно богатый для того, чтобы уйти на покой, продолжал работать, чтобы заработать еще больше денег, и старался получить премию за свои розы. Герцогиня, несмотря на свои семьдесят лет, очень старательно подкрашивалась и платила за те статьи в газетах, в которых прославляли ее юную походку, великолепие ее вечерних приемов, тонкость ее ужина и ума.
Эти примеры не заглушили удивления, в которое повергло Алексиса поведение дяди; наоборот, увеличиваясь все больше и больше, оно выросло в изумление по поводу постыдного поведения людей, из числа которых он не исключал и себя: приближаясь к смерти, люди пятились назад, продолжая видеть только жизнь.
Он решил не следовать этому неприятному заблуждению, а взять пример с древних пророков, слава которых была ему известна из учебников, и удалиться в пустыню с несколькими из своих товарищей; он сообщил об этом решении своим родителям.
К счастью, сама жизнь оказалась еще более могущественной, чем их насмешки: желая отвлечь его от этих мыслей, она подставила ему свою грудь, которую он еще не успел дососать — грудь, наполненную сладким молоком, укрепляющим силы. И он снова с радостной жадностью принялся пить этот напиток, изменяя его вкус силой своего воображения.
II
Увы, печальна плоть…
На другой день после посещения Алексиса виконт Сильвани отправился на три-четыре недели в соседний замок, где многочисленное общество могло бы рассеять печаль, почти всегда сопровождавшую его припадки.
Радость пребывания его в замке питалась присутствием одной молодой женщины, которая, разделяя эту радость, делала ее вдвойне прекрасной. Ему показалось, что она любит его, но все же в отношениях с ней он сохранил некоторую сдержанность: он знал, что она абсолютно чиста и, кроме того, с нетерпением ждет приезда своего мужа; к тому же он не был уверен в том, что действительно ее любит, и смутно понимал, как грешно было бы склонять ее на бесчестный поступок. Когда именно их отношения изменились — этого вспомнить он не мог. Теперь, как бы в силу молчаливого согласия, момент возникновения которого он не смог бы определить, он целовал кисти ее рук и обнимал ее, она казалась такой счастливой, что однажды вечером он позволил себе пойти дальше; он начал с поцелуев; затем долго ласкал ее и снова стал целовать ее глаза, щеки, губы, шею. Ее улыбающиеся губы тянулись к его губам, а глубина глаз блистала, как согретая солнцем вода. Ласки Бальдассара сделались более смелыми; но, взглянув на нее, он был поражен ее бледностью и выражением бесконечного отчаяния ее мертвенного лба, ее удрученных и усталых глаз, плакавших без слез, как бы от крестной муки или безвозвратной потери любимого существа. Он наблюдал ее в течение минуты; и вот с величайшим усилием она подняла на него умолявшие о пощаде глаза, в то время как ее жадный рот, бессознательным и судорожным движением, требовал новых поцелуев. Вновь отдавшись очарованию, разлитому в воздухе, в благоухании их поцелуев, в воспоминании об их ласках, они бросались друг к другу, закрыв глаза, — жестокие глаза, выдававшие их душевную муку. Они не хотели знать о ней. В особенности он старался не открывать глаз, как мучимый раскаянием палач, чувствующий, что его рука может дрогнуть в момент нанесения удара жертве. Он боялся увидеть вместо волнующего, влекущего к страстным ласкам образа ее подлинное лицо и вновь ощутить ее страдание.
Наступила ночь, а она все еще оставалась в его комнате; ее блуждающие глаза были сухи. Она ушла, не сказав ему ни единого слова, со страстной печалью поцеловав его руку.