Пока он есть — пусть есть. Конечно, он живет за мой счет. Он сирота, ему хочется кушать, ему два раза в неделю нужны мои «непропеченные оладьи». Временами он пытается меня растормошить как женщину. Это даже трогательно, но я ему сказала, что этот фонтан у меня иссяк, ибо долго-долго был никому не нужен. Он не верит, ищет фонтан. Гладит меня по голове, потом по спине, по попе, возвращается назад и замирает рукой на шее. Я думаю, ему ничего не стоит меня придушить. О нашей связи знают все, ему помогут остаться в квартире, если со мной что случится, но вот что он будет кушать? Мне кажется, что в этот момент его рука на шее мягчеет и легчает. И мы продолжаем наше странное сосуществование — сорокатрехлетней старухи и двадцатипятилетнего сироты. Бывает, что и я кладу ему руку на горло. Кадык мягко ложится в ладонь, и я обласкиваю его. Я давно поняла, что мне не сдавить его горло, крепкое и верткое, как у гуся. Он этого не знает и потому руку с горла перекладывает в другое место. Я знаю эту забаву, трогаю его тюльпанчик, одновременно думаю, что он все-таки неталантлив во всем, если не понимает, что пальцы мои мертвы и лишены крови. Я подыграю ему чуть-чуть, но потом долго буду думать об этом! Почему я мертва в его руках? К утру меня охватывает гнев не на него, не на себя, а на обделенность этой радостью, если описатели ее не брешут все хором. Может, и нет ничего в этих проникновениях, кроме соединения двух немыслящих клеток. Но я верю словам человека, который сказал:
Я реву белугой в подушку, потому что тело мое все горит от этих слов. Никаких остеомиелитов и пальцев дохлого чеснока. Во мне горит огонь любви, но даже краешком не приходит мысль, что со мной рядом спит тот, к кому бы хоть чуть-чуть подошли стихи. Никогда на свете я не бываю так безнадежно одинока, как в момент существования его в моей постели. А потом приходит день, и он растирает мне ногу, когда совсем уж невтерпеж… Он вынимает меня из ванны и несет в кровать, как дитя. Кстати, утопить меня тоже ничего не стоит. Но я ему нужна. Я его ложка супа. Другой такой, чтоб взяла его на содержание за все это время, что мы вместе, не возникло ни на горизонте, ни на пороге. Он ведь к тому же ленив, спит до часу дня. А время сейчас бойких и расторопных.
Я сравниваю свой сиюминутный почерк с тем, который начинал тетрадку. Он другой. И хоть пишу любовно-рыдальные слова, буквы мои не выскакивают из ряда, они держат строй, мое маленькое войско мне верно, оно прощает мне мои сопли и моего сироту, и я понимаю, что мне не надо идти искать фиолетовый столб. Случается другое. Буквы, что были написаны двадцать лет назад, накинули на меня крючок. Я его чувствую в себе, я ребрами вишу на нем, и на пол громко — кап-кап-кап — падают капли крови черного цвета. Я вспомнила свою ненависть, вспомнила озноб рук от боли ноги. Вспомнила свою жалкость. Вот, оказывается, почему она у меня, охраняемый и неприкасаемый объект.
Я ничего не хочу так сильно, как увидеть этих допущенных к теплу сук.
Я — Ольга
Я заеду за этим дурным джином. Не потому, что я поклонница напитка английских кухарок, не потому, что впала в зависимость от слогана «джин-тоник», а потому, что неудачнице Райке надо подсластить пилюлю. Пусть ощутит свою нужность во времени и месте, чем еще она может это сделать, как не вечным, как мир, совковым «помочь достать». Хотя она не дура, знает, что сейчас уже многое не дефицит, дефицит — дружба, вот на нее она ставит силки, и я попадаюсь, хотя хорошо вижу все ухищрения. Она покажет мне кладовочный закуток — мечту героя Жванецкого, очумевшего от возможности купить «два» и еще «два». Я подыграю подруге, явив свои потребности. А потом поеду с джином к Марку в его мастерскую. Не факт, что я выставлю бутылец, у нас очень высокие и тонкие отношения. Мы, как шагаловские влюбленные, парим в небе вне притяжения земли. В сущности, глуповатая это поза — быть параллельно тверди, придерживая ниспадающие юбки. Но такую взяли ноту.