Войдя, отпечатал три шага, пристукнул каблуком, застыл «по стойке».
— Разрешите обратиться?
Подполковник сидел у окна. Обернулся. Худощавый, плечистый, короткая стрижка с проседью. Не улыбчив. Пристальные, светлые глаза.
— Какое звание было?.. Где воевал?.. Статья?.. Срок?.. Что имеете сказать?
— Прошу разрешения известить семью, проживающую в Москве, чтоб написали и принесли передачу. Прошу разрешить в порядке исключения. Свидание получу не раньше весны, а там дочка болеет. И передача нужна. Хворал, истощен.
— Кто у вас в семье?.. Напишите сейчас открытку, пускай приносят передачу в Бутырки для восьмого объекта. Поторопитесь: я через полчаса ухожу. Ясно?
— Так точно. Написать открытку. Вручить вам. Разрешите исполнять?
Круто, рывком повернулся, пристукнул правой, шагнул с левой… Через несколько минут уже бежал с открыткой.
Когда я рассказал Панину и Солженицыну об этом успехе, мы порассуждали о преимуществах воинского, уставного поведения. Точно предписанные, стандартные жесты и слова хотя и выражают зависимость, подчинение, покорность, но все же позволяют сохранить человеческое достоинство. Солдатская повадка отличается от рабской и подхалимской. Я вспоминал, что и на фронте подчеркнутая уставная подтянутость была едва ли не единственно возможной и уж во всяком случае наименее опасной формой противостояния начальственному хамству иных полковников и генералов. Поручик царской и майор Красной Армии Анатолий Гаврилович Воинов поучал нас, новичков: «недовольство начальством можно выражать только по стойке «смирно», безмолвным шевелением большого пальца ноги, разумеется в обутом состоянии».
Во вторую неделю после приезда я заболел. Сиплый кашель раздирал грудь. Всего ломило. Температура доползла до сорока. Фельдшерица, младший лейтенант, молодая, но с фронтовой орденской колодкой, сказала:
— Доктор придет только через три дня. Он у нас два раза в неделю бывает. Значит, надо вас в больницу, в Бутырки.
Жестоко испуганный, я взмолился:
— Только никуда не отправляйте. Ведь я могу работать и в постели. Переводить. Это же обычная простуда.
Она колебалась, но согласилась подождать день-другой. Друзья приносили мне еду из столовой. Наглотавшись аспирина, я укрывался поверх одеяла бушлатом, еще каким-то барахлом, раздобытым в каптерке. Больше всего боялся, что увезут из шарашечного рая. А после больницы забудут вернуть…
Никогда — ни раньше, ни позже — я так не радовался выздоровлению. И чтобы не повторялась болезнь, сразу же начал истово закаляться. Утром и вечером делал зарядку во дворе. Гуляя, старался возможно глубже дышать. Умывался холодной водой до пояса. Потом стал растираться снегом. И действительно, уже до самого конца срока за все последующие семь лет ни разу не простудился. (А на свободе в первую же осень, да еще в Ессентуках, свалило воспаление легких.)
Шарашечные харчи в первые послетюремные дни казались роскошными. За завтраком можно было даже иногда выпросить добавку пшенной каши. В обеденном супе — именно супе, а не баланде, — попадались кусочки настоящего мяса. И на второе каша была густая, с видимыми следами мяса. И обязательно давалось третье блюдо — кисель. Но все эти прельстительные яства не слишком насыщали. Нам все время хотелось есть. Хлеба — 500 граммов в сутки — не хватало.
Передач мы ждали с нетерпением. Но получать их начали только в январе.
Новый, 1948 год мы втроем встречали на койке Панина, на втором этаже вагонки, сваренной из обыкновенных железных кроватей.
Один из сокамерников, получавших передачи, подарил нам четверть банки сгущенного какао. С завтрака мы оставили сахар и с ужина немного хлеба. И набрали два котелка кипятку.
Дежурный надзиратель в тот вечер был снисходителен:
— Сам знаю — Новый год. Но порядок должен быть. После отбоя — тишина. Другие зеки спать хочут. Так что вы аккуратней, чтоб никакого шума. Если наружу слыхать будет или кто пожалится, и с меня шкуру снимут, и вас накажут. Начнете Новый год в карцере…
Но в ту ночь и в других местах камеры сбивались кучки встречавших. Все пировали при тусклом свете ночников. Почти у каждой койки были пристроены лампочки-ночники, сработанные нашими техниками. Было и много самодельных радиоточек, которые почти каждую ночь досаждали Солженицыну. Он с трудом засыпал, и жужжание наушников, забытых сонливыми радиослушателями, его раздражало, выводило из себя. Он соскакивал со второго этажа вагонки, разыскивал, отключал. В новогодних куплетах, которые я сочинил, были такие строки:
Панин торжественно поднял кружку душистого какао.