В одиннадцать часов, когда они выходили из ресторана, Люсьен уже чувствовал горячую дружбу к этой добродетели, чуждой напыщенности, к этой возвышенной натуре, не сознающей своего величия. Поэт не оспаривал советов Даниеля, он следовал им буквально. Прекрасный талант д'Артеза, созревший под влиянием уединенных размышлений и критики, предназначенной не для других, но для себя одного, внезапно распахнул перед Люсьеном дверь в великолепные чертоги фантазии. Пылающий уголь коснулся уст провинциала, и слово парижского труженика нашло в душе ангулемского поэта подготовленную почву. Люсьен принялся за исправление своего романа. Встретив в пустыне Парижа родственное сердце, исполненное великодушных чувств, великий человек из провинции повел себя так, как ведут себя все молодые люди, жаждущие любви: он привязался к д'Артезу, как хроническая болезнь; он заходил за ним, чтобы идти в библиотеку, в хорошую погоду гулял с ним В Люксембургском саду и, пообедав вместе у Фликото, каждый вечер провожал его до его бедного жилища; словом, он жался к нему, как жались друг к другу французские солдаты в снежных российских равнинах. В первые же дни знакомства с Даниелем Люсьен заметил, не без горечи, что его присутствие стесняет друзей, собиравшихся у д'Артеза: разговоры этих избранных существ, о которых д'Артез говорил с таким восторгом, отличались сдержанностью вопреки явным признакам их тесной дружбы.
Люсьен незаметно уходил, мучась этим невольным изгнанием, а также любопытством, которое возбуждали в нем эти неизвестные ему люди, называвшие друг друга запросто, по именам. Все они, как и д'Артез, были отмечены печатью высоких дарований. Наконец Даниель, без его ведома, преодолел их тайное недоброжелательство к Люсьену, и поэт был признан достойным вступить в это Содружество возвышенных умов. Теперь Люсьен мог ближе узнать людей, собиравшихся почти каждый вечер у д'Артеза и связанных горячей дружбой, серьезностью умственных запросов. В д'Артезе все они предугадывали крупного писателя и считали его своим вождем, с тех пор как их покинул один из необычайнейших людей современности, гений с мистическим уклоном, их первый вождь, воротившийся к себе в провинцию по причинам, говорить о которых здесь излишне, но в их разговорах нередко упоминалось его имя: Луи. Нетрудно понять, какое участие и какое любопытство могли возбуждать в поэте его новые друзья, стоит лишь рассказать о тех, которые, подобно д'Артезу, успели достигнуть славы; но многие из них погибли слишком рано.
Среди тех, кто жив еще и поныне, был Орас Бьяншон, в ту пору студент-медик, практикант при больнице Отель-Дье, в будущем одно из светил парижской Медицинской школы и слишком известный сейчас, чтобы надо было описывать его наружность, характер, склад ума. Затем Леон Жиро, глубокий философ, смелый теоретик, который пересматривает все философские системы, судит их, излагает в ясной форме и несет к подножию своего кумира Человечества. Великий во всем, даже в заблуждениях, всегда честных и потому благородных, этот неутомимый труженик и добросовестный ученый стал главой этико-политической школы: однако только время может дать ей настоящую оценку. Хотя убеждения направили его в области, чуждые его товарищам, все же он остался их верным другом. Искусство было представлено Жозефом Бридо, одним из лучших живописцев молодой школы. Если бы не его чересчур впечатлительная натура, обрекавшая его на тайные страдания, Жозеф, впрочем, не сказавший еще последнего слова, мог бы стать преемником великих итальянских мастеров: у него рисунок римской школы и венецианский колорит, но его губит любовь, нанося раны не только в сердце,- она вонзает свои стрелы в его мозг, она вносит расстройство в его жизнь, бросает из одной крайности в другую. Смотря по тому, счастлив он или несчастлив в своей мимолетной любви, Жозеф посылает на выставку то этюды, где сила цвета преобладает над рисунком, то картины, завершенные под гнетом мнимых огорчений, когда он увлекается только рисунком, забыв о цвете, хотя владеет им вполне. Он то и дело обманывает ожидания друзей и публики. От его смелых поисков в области искусства, от его причуд, от богатства его фантазии был бы без ума Гофман. Если наиболее совершенные его вещи вызывают восхищение, он сам упивается своей удачей, но тут же начинает тревожиться о том, что его не восхваляют за другие картины, где он своим духовным взором видит то, что недоступно постороннему глазу. Жозеф в высшей степени своенравен: как-то раз в присутствии друзей он уничтожил законченную уже картину, находя ее чересчур "записанной".
- Уж очень разделана,- сказал он,- слишком по-ученически!