— Ежели вы, дорогой Люсьен, зайдете в его лавку, — сказал Этьен, — вы увидите на дубовой конторке, купленной на распродаже после банкротства какого-нибудь виноторговца, сальную свечу, с которой не снят нагар: так она медленнее сгорает. В полумраке, при мерцании этого условного светоча, вы все же заметите, что полки пусты. Мальчуган в синей куртке сторожит эту пустоту. Мальчик дышит на пальцы, притоптывает ногами, похлопывает рукою об руку, как кучера на козлах. Оглядитесь! Книг в лавке не более, чем здесь у меня. Непостижимо, чем в этой лавке торгуют.
— Вот вам вексель в сто франков сроком на три месяца, — сказал Барбе, невольно улыбнувшись, и извлек из кармана гербовую бумагу. — Я беру ваши книжонки. Видите ли, я уже не могу платить наличными, торговля идет туго. Я так и думал, что вы во мне нуждаетесь, а у меня нет ни одного су! Желая вам услужить, я и приготовил этот векселек, а я не любитель давать свою подпись.
— Пожалуй, я еще обязан вас благодарить? — сказал Лусто.
— Векселя хотя и не оплачивают чувствами, все же я приму вашу благодарность, — отвечал Барбе.
— Но мне нужны перчатки, а в парфюмерных лавках имеют наглость не принимать ваших векселей, — отвечал Лусто. — Постойте! В верхнем ящике комода лежит превосходная гравюра. Цена ей восемьдесят франков. Первые оттиски и хлесткая статья! Ведь я описал ее довольно забавно. Я прошелся насчет
— Сорок франков! — закудахтал книгопродавец, как испуганная курица. — Самое большое — двадцать! И то, пожалуй, потерянные деньги, — прибавил Барбе.
— Давайте двадцать! — сказал Лусто.
— Право, даже не знаю, найдется ли у меня столько, — сказал Барбе, обшаривая карманы. — Э, вот они. Вы грабите меня, вы так умеете меня обойти...
— Едем, — сказал Лусто. Он взял рукопись Люсьена и провел чернилами черту под бечевкой.
— Нет ли у вас еще чего-нибудь? — спросил Барбе.
— Ничего нет, голубчик Шейлок[101]
. И устрою же я тебе блестящее дельце! Он потеряет на нем тысячу экю, и поделом, пусть не обкрадывает меня! — шепнул Этьен Люсьену.— А ваши статьи? — сказал Люсьен, когда они ехали в Пале-Рояль.
— Вздор! Вы не знаете, как строчат статьи. Что касается до «Путешествия в Египет», я перелистал книгу, не разрезая, прочел наудачу несколько страниц и обнаружил одиннадцать погрешностей против французского языка. Я напишу столбец и скажу, что если автор и изучил язык уток, вырезанных на египетских булыжниках, которые именуются обелисками, то родного языка он не знает, и я ему это докажу. Я скажу, что, вместо того чтобы разглагольствовать о естественной истории и древностях, он лучше бы занялся будущностью Египта, развитием цивилизации, научил бы, как сблизить Египет с Францией, которая, некогда покорив его и затем потеряв, все же может еще подчинить его своему нравственному влиянию. Затем я сделаю из этого патриотический монолог и начиню его тирадами насчет Марселя, Леванта и нашей торговли.
— А если он все это уже написал, чтобы вы сказали?
— А вот что, душа моя: я сказал бы, что, вместо того чтобы докучать нам политикой, ему следовало бы заняться искусством, изобразить страну со стороны ее красот и территориальных особенностей. Тут критик может дать волю жалобам. Политика, скажет он, буквально захлестнула нас, она нам наскучила, она все заполонила. Я пожалел бы об очаровательных описаниях путешествий, в которых вам рассказывали бы о трудностях мореплавания, о прелести выхода в открытое море, о наслаждении пересечь экватор — короче, обо всем, что надобно знать людям, которые никогда не путешествуют. Воздавая автору должное, можно посмеяться над путешественниками, которые прославляют, как великие события, и перелетную птицу, и летающую рыбу, и рыбную ловлю, и вновь открытые географические пункты, и знакомые отмели. Эти научные премудрости совершенно невразумительны, но пленяют, как все глубокомысленное, таинственное, непостижимое, и все ждешь нового. Подписчик доволен, ему угодили. Что касается до романов, Флорина самая усердная читательница, никто, кажется, на свете не читает столько романов; она высказывает свое суждение, и я строчу статейки, покорствуя ее мнению. Когда она находит скучным
— Боже мой, но где же критика? Священная критика? — сказал Люсьен, проникнутый заповедями Содружества.