За спиной пыльные кусты акации, за кустами белые в клеточку стены панельных домов, кольцо конечной автобусной станции, людская сутолока, шум и гомон. А тут, словно на краю земли, крутой, замусоренный окурками, бумагой, битым стеклом, ржавыми закупорками от пивных бутылок, заросший измятой пропыленной травой откос с дренажной канавой вдоль железнодорожного полотна. Рельсы блестят на солнце. В порыжевшем от ржавчины гравии маслянисто-черные шпалы лесенкой убегают вдаль, в бесконечность. Провода над рельсами от мачты к мачте начинают вдруг тихо позванивать, как налетевшая стайка комаров, и вдруг из-за плавного, пружинно натянутого поворота выскальзывает зеленый игрушечный электровозик и тащит за собой вагончики, которые видны еще только сверху, видны бурые их крыши с вентиляционными трубами. Бурая эта змейка с зелено-алой головой неслышно выгибается, вытягивается в струнку и растет на глазах, увеличивается в размерах, обрастает шумом, металлическим звоном.
А Вася сидит с товарищами на бугорке, на солнце, на плешивой травке откоса, глазки его щурятся в блаженной улыбке, будто не поезд, а сам он на зеленом коврике несется неведомо куда, разглядывая с пустынной высоты грохочущие мимо, визжащие в реве и скорости запыленные вагоны, вагоны, вагоны… Откуда они? Что за люди смотрят на него из-за мутных окон? Бутылочки на столиках и опять бутылочки: темно-зеленые пивные, белые молочные… В Москву едут! Значит, без остановки. Скорости даже не сбавит бешеный этот эшелон, от тяжелого бега которого зудит земля, отдавая свой зуд в ленивое тело блаженствующего Васи Мухарёва. И чувствует он себя в эти минуты как бы нигде. За спиной шум на площади, а внизу перед глазами шум поезда, а он с товарищами на колосе отчуждения. Нигде! В каком ресторане получишь такое-то удовольствие?! Сальце домашнее на бумажке, обсыпанное крупной солью, пропитанное чесночным духом, бело-розовое на срезе, слоистое, ломти ноздреватого серого хлеба, молодые белые луковицы с зеленым пером. «Ах! Вот она, жизнь-то!» — думает Вася, поглядывая на ускользающий по рельсам послушный задний вагон, и слышит звонкий гул освобожденных рельсов. Какие-то цветочки колышутся от ветра, оседает поднятый мусор и пыль. Воробьи опять слетаются с кустов акаций на откос, чирикают, хлопочут, снуют в траве.
Зимой, конечно, хуже. Зиму Вася не любит. Зимой он, будь его воля, из дома не вылезал бы, как из берлоги: спал бы да спал. Холодно кругом, грязно и скользко. В холода его шатает, как пьяного, и ходит он словно бы в каком-то полусне. На нем легкое серенькое пальтишко, выцветшая клокастая кроличья шапка с пропотевшей, залоснившейся, грязной подкладкой. Кожа на лице серая, точно золой присыпана, под глазами розовые мешочки, в глазах слезы от холодного ветра. Сутулится, подняв короткий воротничок пальто. Ноги скользят на обледенелом тротуаре, и он часто падает, не держит равновесия, морщится от боли в локте или в коленке. Пальтишко совсем не греет, хотя и не старое еще. Купил его год назад за семьдесят рублей и очень удивил этим поступком своих товарищей, которые стали расхваливать Васину обнову, смущая счастливого обладателя нового заграничного пальто. Он стал даже ругать свое пальтишко.
— Ничего хорошего и нет! Воротника, можно сказать, нету, карманы мелкие. Что за карманы такие делают! Видал? — говорит Вася, суя руки в боковые и во внутренние карманы. — Разве это карманы? Ничего не положишь, не говоря уж о бутылке. Бутылку положишь, а она и вывалится оттуда. Купил, потому что не очень дорого и по размеру подходит. А так — ничего хорошего. Надо будет карманы поглубже сделать, подрезать там чего-нибудь и пришить мешочки. Бабу какую-нибудь надо попросить. Парусинки достать и пришить.
Но так и не углубил свои карманы. Ходит в морозы, грея в карманах озябшие багрово-синие руки. Перчаток никаких у него не было никогда и нету. Все денег не хватает на перчатки, и он к ним относится со странным чувством, словно бы это излишество ненужное или что-то вроде роскоши. Дует на руки, дышит чуть тепленьким парочком, трет друг о дружку и снова прячет в карманы, в которых пальцы как будто оттаивают с болью. Живет всю зиму в нетерпеливом ожидании весны и тепла, радуясь наступлению марта, потом и апреля… Иногда вспоминает сосновый бор вокруг деревни, седой и мрачный под седым небом, и горячую печь в избе. В избе тепло, а в сенях вода замерзает в ведрах. На печи чуть слышно пахнет угарчиком: где-то там, в какую-то щелочку, просачивается дым; пахнет сухой глиной и теплой пылью пополам с клопами. Мать в печи шурует ухватами, готовит еду себе с сыном и скотине, покрикивает на кошку, ругает ее все время, ворчит на нее, если она даже просто спит, спрятавшись в теплом запечье от бранчливой старухи. На улице мутно и серо. Кругом заиндевелый бор. В школу идти не хочется, хоть бы она сгорела совсем! Другое дело в марте, когда солнышко растопит весь иней на соснах и они, умытые, яркие, красуются в холодном голубом небе, светятся над золотыми снегами.