— Это недалеко, — говорит он, мягко выступая рядом. — Если хотите, можно пройтись, но почему не на такси? Чашечка кофе взбодрит, и только… Нет, Ирина, вы уснете, как ребенок, — вы устали, а кофе придаст вам сил… и только. Дома у меня, кстати, есть все марки сигарет. Ну, не все, конечно, но какие возможно — есть «Кент», «Мальборо», ну что еще… Много чего есть. Я лично не люблю всякие водки, коньяки — для меня это все не существует, это не мое. А мое — это ликеры! Сладкие настойки или виски — вот мое. У меня все это есть всегда. Для друзей. Признаться, рестораны — это тоже не мое. Я редко бываю там, и потому меня так хорошо встречают друзья… Но, как человек одинокий, вечером сто граммов ликера выпиваю для бодрости. Для приятного расположения духа. Сядешь у телевизора, и хорошо на душе, приятно…
Ирочка Гринькова опять смеется, но смех ее теперь уже не тот: что-то дрожит у нее в груди, и какие-то всхлипывающие звуки вырываются наружу, и голос скрипит.
— Босяк, — вяло говорит она Золотому, сбрасывая его крадущуюся руку с плеча. — Ты все равно босяк…
И вспоминает между тем, ища себе оправдания, как поставила когда-то у себя в московской квартире, в Юрочкиной комнате, белые большие колокольчики в вазе. Несла их домой, все спрашивали: где же это? что это? что за цветы? А Юрочка так и не заметил…
«Улыбочку! Улыбочку, как перед тринадцатой зарплатой… Носик чуть правей. Вот так!»
Она теперь каждый день вспоминает Юрочку, когда проходит мимо фотографа на набережной.
В этот полуночный час он тоже мешает ей, хоть плачь. Потерять бы голову, плюнуть на все и освободиться, как когда-то в давние времена, почувствовать опять вкус бесшабашной жизни, вытаращить глаза от удивления и восторга и — ах ты, господи!
Ее подругу из Витебска сняли когда-то со стипендии и выгнали из общежития за то, что она пела в церковном хоре. Из училища, правда, не выгнали, но жить ей стало тяжело: снимала полуподвальную комнату в хибаре. Комната была, видимо, когда-то дворницкой, что ли. Из серой стены торчал над серой, эмалированной раковиной медный кран. На столе электроплитка. На окне белые занавесочки в полрамы. Железная кровать напротив крана. Дощатый пол, покрытый некогда добротным, но теперь истершимся, прорвавшимся, вздувшимся коричневым линолеумом. Что-то среднее между кухней и камерой.
Здесь-то и пропадала Ирочка Гринькова, завидуя подруге, обретшей свободу.
Купили они как-то на рынке молодой картошки, клубники и бутылку подсолнечного масла, а вечером чуть было не убили молодого красивого человека по имени Юрочка. Тот пришел в гости к верхним соседям, не застал их дома и решил повеселиться с девочками. Была у него бутылка шампанского, а у них сварилась к тому времени картошка. Шампанское они откупорили, выпили, угостив Юрочку клубникой, опьянели с непривычки, развеселились, а тот решил пошутить, наверное. Взял кухонный нож и, улыбаясь, спросил: «Шампанское пили?» — и уставился с шутливой улыбкой на Ирочкину подругу, поигрывая грифельно-серым ножом. А Ирочка Гринькова, увидев это, схватила вдруг бутылку с маслом и изо всей силы ударила Юрочку по голове. Бутылка почему-то не разбилась, а Юрочка упал замертво на пол. Кровь из головы! Ужас! Подтащили его к раковине, сунули головой под холодную струю. «Миленький! Дорогой! Очнись! Что с тобой?!» А Юрочка мычал в ответ что-то несуразное. Нашли марганцовки, разукрасили всю его голову, обожгли, наверное, кожу и, полуживого, вывели под руки на трамвайную остановку, посадили к фонарю. И не успели отойти, как его уже подобрала милицейская машина. Удачно получилось.
Потом милиционер заглянул к ним в окно, перепугав до смерти, но, погрозив пальцем, сказал всего лишь: «Хулиганки!» — и ушел.
А теперь идет Ирочка Гринькова и громко хохочет, рассказав Золотому эту давнюю историю, которая вдруг всплыла в ее памяти.
— Бедный Юрочка, — говорит Золотой, посмеиваясь. — Я понимаю, вы придумали этого Юрочку для остроты сюжета… И шампанское тоже. Но ничего, ничего!
А рука его опять уже подкралась к плечу, крадется дальше, ползет, как какой-то удав, к тонкой шее, прячется под волосами и горячо замирает. И Ирочка слышит чуткой кожей, как дрожит это пятипалое нечто у нее на шее, обжигая пепельно-невесомой сухостью. Но нет уже никаких сил стряхнуть, освободиться от этой руки.
Ничего она не может поделать с собой, а в голове у нее звучит: «Улыбочку! Улыбочку, как перед тринадцатой зарплатой! Вот так. Носик чуть правее…»
Она с трудом смотрит на Золотого и скрипучим голосом спрашивает:
— Ты думаешь, что так надо, да? Ах, босяк, босяк…
А Золотой вдруг резко отстраняется от нее, и она не успевает опомниться, как перед ними останавливается такси и распахивается дверца. Ирочка проваливается в полутемную, пружинящую мягкость заднего сиденья, неуклюже подтягивая согнутые в коленях, оголившиеся ноги.
Шофер приветливо и радостно здоровается с Золотым и, не спрашивая, срывается с места, врубая скорости, как стартующий гонщик.