Читаем Утренний иней полностью

На всех участках огромного фронта шли оборонительные бои. И слава богу, что хоть не было пока в сводках этого страшного слова — оставили. Оставили Минск. Оставили Смоленск. Оставили Киев. Оставили Орел. Оставили Харьков… Оставили, оставили, оставили… Страшное то было слово! И дни были страшные — когда, просыпаясь утром, в страхе смотрели на черный картон репродуктора и ждали, заговорит ли Москва…

Теперь шли оборонительные бои. И иногда, прижимаясь щекой к холодной атласной поверхности карты, зная, что к карте этой прикасались руки отца, Фаля думала с горькой и печальной гордостью: не случайно именно там, под Москвой, где он сражался и погиб, немцы отступили. Но отец погиб. И как же теперь без него? Как же теперь там без него? Не потому ли теперь только и обороняются? А их надо бить, бить, бить…

Карта была большая, во всю стену. И Фаля, глядя на нее, боялась охватить ее всю взглядом. Боялась потому, что тогда было видно, как бесконечно далеко от приблизившегося к ним фронта до Германии, до этого коричневого топора на карте, обращенного острием в их сторону, на восток. Если даже наши сейчас перестанут только обороняться и начнут наступать, то как долго еще идти до этого коричневого топора, чтобы обрубить его лезвие. А пока он вырос, заострился, выступил вперед зазубренными, рваными, как железный осколок, краями — этот окровавленный топор, на котором была кровь и ее отца… Как тяжело, наверно, теперь в темной холодной степи, в окопах, как сыро и неуютно под осенним дождем в эти пасмурные ночи солдатам, что стоят насмерть, чтобы не дать этому Кровавому топору разрастись еще больше, еще больше заостриться и пролить еще больше крови. И как тяжко умирать, наверно, на сырой земле под пасмурным холодным небом. И как тяжко и одиноко лежать в той земле отцу… Налетов теперь, в эти темные осенние ночи, не было, но Фаля все равно спала лишь урывками, всю ночь прислушиваясь к трудному дыханию матери за занавеской, которой была отгорожена ее постель, к слабому, но мучительному ее кашлю. Она перестала покупать отруби и те горсти пшена, из которых варила кашу для маленьких, чтобы купить на эти деньги для матери немного меда и сливочного масла на рынке. «Очень-очень это нужно — масло и мед, — сказала ей старушка врач из диспансера. — Очень-очень нужно питание!»

Фаля выпроваживала на улицу Витальку и Галку и умоляла мать съесть хоть немного…

— Не мучай меня, — тихо говорила мать, и по исхудавшему ее лицу катились слезы. — Я не могу…

— Надо! Надо! — умоляла ее Фаля.

И мать проглатывала крошечный кусочек масла, смешанного с каплей меда, и плакала. А у Фали перехватывало горло, и плач без слез снова начинал душить ее. Она прикрывала сухие глаза. Тусклый и слабый огонек коптилки почти не пробивался сквозь ресницы, в комнате было мрачно и холодно. Растапливала печку-Дровосека она обычно с утра, и это было мучением — заставить разгореться мокрые лепешки из угольной пыли.

Бедная Томка тоже жестоко мучилась с этой пылью. По нескольку раз в день, вся перемазанная черным, она прибегала к Фале жаловаться.

— Не горит! — восклицала она в отчаянии. — Два раза уже все обратно из печки выгребала и столько дров извела! Не разгорается, хоть умри! Да что же это такое?

— Дров, наверно, жалеешь. Вот и не разгорается!

— Да не жалею я дров! У нас еще две вязанки на растопку есть, и дедушка Васильев обещал еще дать. Это они меня не жалеют! Как уголь на них выложу, они шипят, как бешеные, и гаснут. А мне еще уроки делать. И еще роль учить!

Новогоднее представление в школе все же готовили. Только ставили не любимый Томкин спектакль с Метелицей и Распутицей, а боевой, о партизанах. Томка, ради того чтобы спектакль не сорвался, даже согласилась играть фашиста — никто больше не хотел. Теперь на переменах она шепотом разучивала свою фашистскую роль:

Мы собирались взять МосквуПод праздники осенние.А получили к рождествуВ подарок поражение.Нам генералы говорят:В проигранной кампанииНе штаб германский виноват,А вы, морозы ранние…

И Фаля, слушая ее, при этом каждый раз снова вспоминала погибшего там, под Москвой, отца. Вспоминала она его так, как не вспоминала давно, — в новом праздничном костюме, в светлой легкой шляпе, уже готового к выходу из дома на первомайскую демонстрацию. Он стоит у двери, держа маленькую Галку за руку, и весело говорит матери: «Дождались! Наверно, уже все перекрыто. Сейчас ты в своем милом белом платье полезешь через забор». «Сейчас, сейчас! — весело сердилась мать. — Полминутки! Не видишь разве — прическа!»

Они вчетвером выходили на улицу под ослепительное небо и шли пешком к той самой площади, на краю которой в зеленом сквере стоял оперный театр.

* * *

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже