— Со мной вместях? — Егорий покрутил головой и ответил: — Со мной на одних нарах там помещалось несколько их, ну, только они за такую политику, какая иржёть.
— Как так "иржёть"? — не понял его Алексей Фомич.
— Ну, сказать бы так: конокрады! Самые последние считаются люди, какие у мужика весной, как ему пахать-сеять, лошаденку лядащую уводили, а его в нищих оставляли, — вот какие.
И, должно быть, вспомнив об этих своих соседях по нарам, Егорий замолчал, забрал в охапку отобранные доски и потащил их к крыльцу.
А Сыромолотов, походив немного по саду и подойдя потом тоже к тому крыльцу, сказал:
— Был я недавно в Севастополе и угодил как раз ко взрыву дредноута «Мария»… Страшная была картина — этот взрыв!.. Как вы думаете, — вы бывший матрос, — кто мог решиться на такое дело, а? Кто мог взорвать такую громадину?
Егорий, нагнувшийся в это время над последней ступенькой крыльца, посмотрел на него снизу вверх и ответил загадочно:
— Кто взорвал, тот руки-ноги не оставил.
Сыромолотов пошел от него в комнаты недовольный таким ответом. Ему хотелось услышать еще одну догадку о том, отчего погиб дредноут «Мария» и вместе с ним множество здоровых людей, которым жить бы да жить.
Но нельзя же было ему, художнику, не занести в свой альбом эту новую «натуру». А когда он вышел снова на двор не только с альбомом, но и со стулом и уселся шагах в десяти от крыльца, нельзя же было не задать Егорию Сурепьеву еще несколько вопросов: разговаривать с «натурой» было в основных привычках Сыромолотова.
— Вы что же, Егорий, уроженец здешний или из других каких мест?
— Никак нет, не здешний рожденный… — Зачем-то помолчав немного, Егорий добавил: — Курский я соловей, Дмитриевского уезда, села Гламаздина.
— На родину, значит, вас совсем не тянет?
— А что же я на той родине своей должен с голоду, что ли, подыхать? Чудное дело, — родина! — И Егорий очень зло блеснул глазами. — Там же кто у меня может быть, ежли я давно уж там все обзаведение продал?.. Старик там у нас был один до земли очень жадный, — тот купил: все бы ему аржицу да пашаничку сеять… Ну, правду сказать, с той самой аржицы старик этот клятый до таких годов дотянул, что уж сам все на тот свет просился, где аржицы, вам это должно быть известно, — ангелы не сеют, а черти им даже и земли не продают… Ан, сколько ни просился тот старик туда, все его дело не выходило… И так, — вам сказать в точности, — до девяноста аж лет дожил, а все не помирает: не находит его смерть никак — и шабаш! Вот уж видит он, тот старик, — сын старший к нему на полати лезет, — лет под семьдесят было тому… "Чего это ты, Вася, прилез?" А Вася этот ему: "Да что-то кабыть слабость какая-сь во мне завелась, в самой середке… Отлежусь, может, зле тебя". Не отлежался, брат, вскоростях помер… А там, через полгодика этак, другой сын, помоложе, тоже к нему на полати мостится. "Что это вздумал ты, Проша?" "Да так чтой-то лихоманка очень одолевает…" Неделя не прошла, помер и этот самый Проша, а отец ихний все жив… Наконец того, зачал как-то он года свои высчитывать, — девяносто два насчитал… Ну, конечно, есть старику отчего испугаться! Взохался, взахался: "Ох, что же это такоича! Ах, грехи мои тяжкие!.. Не иначе потому это бог про меня забыл, что грехов на мне много!.. Тишка! — кричит. — Тишка, иди сюда!" А Тишка этот внук уж его был, — от Прохора: так уж ему тогда лет сорок с годком было. "Чего тебе?" "Гони за попом! Отысповедуюсь, приобщусь, может, помру скореича… И тебе без меня полегче будет, а то ведь зря на полатях место пролеживаю…"
Сделав тут передышку, так как сильно пришлось стучать молотком по гвоздям, Егорий продолжал: