Тут тихо, робко, как бы сама собой от одного только этого исступленного крика отворилась дверь мастерской, и зарозовела в проеме двери Феня с подносом, на котором тоже как-то как будто робко стояли рядом два полных стакана холодной воды.
Через час Алексей Фомич сидел в доме старца Невредимова и говорил ему о сыне:
— "Любимое дитя Академии художеств", — так называли его профессора Академии… Он был на верном пути, а если сбивался иногда в сторону, то, позвольте-с, кто же не спотыкается? Только тот, кто совсем не ходит! А не сбивается с пути, кто не ищет, — он же всегда искал… Не был бревном он, не был! Он учился в Италии, он штудировал западных художников… Он, может быть, потому только не остановился на чем-нибудь одном, что хотел видеть все. Это не порок! Чтобы выбрать свою дорогу, нужно все иметь перед глазами, — по возможности, разумеется, — и знать, куда они могут привести… Он не опоздал бы проявить себя резко, отчетливо, очевидно для всех и каждого, потому что чувствовал, что сработан он крепко, что отпущен ему долгий век, а не как иным сморчкам! Ему незачем было спешить… Спешат только те, кто с червоточиной. Тем надо спешить, те знают, что смерть уж про-гу-ливается у них за спиною, поглядывает уж на них, как на свое достоянье. Тут заспешишь поневоле… Был у нас такой пейзажист, — Васильев Федор, — внебрачный будто бы сын графа Строганова, — как же было ему не спешить, когда болен он был чахоткой? А Ваня был несокрушим, как… как Тициан, например, Микеланджело, которые до ста почти дожили лет, — вон какие здоровяки были, а? На тех же дрожжах взошел и Ваня мой, на тех же самых… И вот, — кончено! Закрыта для него теперь область живописи!
— И в каждой семье так… в каждой семье… — вставил было старец, подрагивая головой.
— В каждой семье, да, — явно для него нисколько не вдумавшись в эти слова, повторил художник и продолжал: — Иной может думать, что вот я, отец, будто бы мало заботился о своем сыне, уделял ему очень мало внимания… Нет, врут! Я его хорошо воспитал! Заботился о нем, но… в меру: настолько, насколько нужно было такому, как он. Не папенькина же сынка мне из него надо было сделать, — такими хоть пруд пруди! Я ему дал талант, и я же поставил этот талант на ноги! Я указал ему дорогу, какою он должен был идти, хоть семьдесят, хоть сто лет, сколько проживет, а что же еще я должен был для него сделать?.. И вот его вырвали из жизни!.. Молодость вырывают из жизни, таланты вырывают в огромнейшем числе, — вот что такое эта война! А что же останется в жизни, когда из нее вырвут молодость, когда убьют там, на фронте, все таланты? Что такое народ без талантов? Кастрат! Полутруп! Сплошная морщина!..
— Да, скажем, вот такой старик, как я, — спокойным тоном вставил Невредимов, поднося к глазам свою руку и внимательно разглядывая ее, как что-то совершенно чужое и даже для него новое.
На эту руку поглядел и Алексей Фомич глазами художника и замолчал: рука Петра Афанасьевича договорила то, что он мог бы сказать еще.
Мощная рука Вани отжила свой век по воле немцев, а почти совершенно лишенная каких-нибудь мышц, вся состоящая только из дряблой тонкой кожи и просвечивающих сквозь нее тугих темных вен и изжелта-белых костей почти девяностолетняя бессильная рука продолжала жить… как такая же, конечно, рука старика из села Гламаздина, Курской губернии, о котором рассказывал плотник Сурепьев.
Алексей Фомич знал уже со слов Нади историю гроба, купленного для себя Петром Афанасьевичем, когда ему стукнуло семьдесят лет, знал и то, что этот гроб, совершенно уже обветшавший, все еще хранится где-то в углу сарая.
— Мне говорил кто-то об одном тоже художнике молодом, — с усилием припоминая, заговорил Петр Афанасьевич, опустив руку, — будто откуда-то он приехал сюда, к нам, купил здесь зачем-то дом, немного пожил в нем и уехал… не помню уж его фамилию…
— Это и был Ваня, мой сын, — сказал Сыромолотов.
— А-а!.. Вот видите как… Не к вам в дом приехал, а свой купил… значит, заработал же для этого деньги…
Потом тут же, как бы забыв про этого молодого художника и присматриваясь снова к своей руке, продолжал старец уже о каком-то отставном генерале:
— Генерал-лейтенант в отставке у нас жил тут… И не так много ему лет было… восемьдесят, кажется. Только не больше… Только он, знаете ли, как спросят его бывало: "А как ваше здоровье?" — он… он сейчас же: "А вам какое дело?" — и начинал этак ногами даже топать, — очень серчал… Хе-хе… Все будто кругом смерти его желали, — вот он в чем… подозревал всех… Так же если кто спросит: "А сколько вам, ваше превосходительство, лет?.." просто, знаете ли, из себя выходил…
Алексей Фомич смотрел на него, слушал его бормотанье и думал обиженно: "Как же это он так? Ни малейшего сочувствия мне, а говорит о чем-то своем… Вот что значит глубокая старость!"
Но, как бы проникнув в его мысли, старец, сначала старательно и беззвучно пожевав губами, проговорил, наконец, глядя на Алексея Фомича в упор:
— Ваш сын… А почему же… почему вы этого ему не воспретили?.. Я говорю об этой самой вот покупке дома… Зачем?