Поход на хорватов, вне всяких сомнений, оных интересов касался как нельзя ближе, но решение было принято единолично, ничьи советы и наставления этого решения переменить не могли, и в хорватские земли он вломился, как насильник в девичью спальню, — стремительно, грубо, жестоко. Его войска провели в этой стране шесть лет, избивая людей, громя селения и сокрушая города; время от времени под руку попадались разрозненные отряды турок и венгров, которые отправлялись вослед своим убитым союзникам. Порою попадались люди, наделенные неведомой силой, и Рудольф, не обременяя себя инквизиторскими умствованиями, убивал каждого, кого удавалось захватить, представляя себе в мыслях, что кто-то из них, быть может, тогда, в тот самый день, был на той дороге.
Когда спустя шесть лет он решил, что настала пора возвратиться домой, захваченная земля лежала перед ним, как та самая девица в одинокой и никем не защищаемой спальне, — обнаженная, обесславленная, растерзанная. С годами праведный гнев, порожденный убийством брата, не исчез, но все же угас, священный обычай мести за кровь не отменял реалий вполне приземленных, и проблемы мирские требовали своего решения. Война всегда была затратным делом, а тем паче война затяжная; невзирая на дозволение грабить все, до чего дотянется рука, рыцарство, делившее с ним военные тяготы, требовало полагающихся по всем правилам компенсаций, да и собственная казна, разоряемая в том числе ради взяток строптивым курфюрстам, нуждалась в пополнении. Прикинув все «за» и «против», Рудольф выставил на продажу захваченную Далмацию, каковую с великой охотой, даже лежащую в руинах, купила Венеция.
Сто тысяч. Сто тысяч полновесных дукатов… После не раз приходило в голову, что в эту цену он определил братскую жизнь. Не раз думал о том, не была ли его смерть лишь предлогом.
Эти сто тысяч, столь цинично обретенные после войны мщения, повернули в иное русло пусть не судьбу государства, но многое в его устройстве.
Еще при отце мелкая серебряная монета, выходящая из-под штампа здесь, в Богемии, была самой востребованной по всей Империи и даже за ее пределами. Пражский грош был удобен в обращении и ценился много выше куттенбергского серебра, из которого был произведен. Но рудник Куттенберга обеспечивал стоимость гроша самим собою — фактически залогом его ценности была сама Богемия, чем не раз и не десять тыкали в нос местные патриоты, обвиняя его едва ли не в попытке распродать собственную державу. И оставалось закрепленное за поместными правителями право чеканить свою монету, что давило не только на доходы казны, это подрывало столь тяжело строящееся имперское единство — отчаянная и упрямая
Быть может, отец и был прав, быть может, в большой политике Рудольф был не особенно даровит, но кое в чем и он смыслил неплохо. Первым делом провозгласив, что многочисленные жалобы торговцев, путающихся в курсе поместных денежных знаков, требуют удовлетворения, он объявил о начале штамповки собственной, императорской монеты, получившей название по монетному двору, установленному рядом с месторождением серебра в Йоахимстале, — «талер».
По особому указу монету обязаны были принимать в любой точке Империи, от Бжега до Франкфурта. Серебряный имперский талер вмещал в себя вполне определенное, четко установленное количество грошей и в обращении оказался еще более удобным: постепенно развивающаяся торгово-банковская жизнь Германии требовала введения монеты большего достоинства, нежели повсеместная разменная мелочь, но меньшего, чем золотые средства обращения. Талер приобрел популярность быстро, и не только потому, что деньги своих конкурентов Рудольф потихоньку, негласно и порою не слишком законно, выводил из обращения. Вполне легитимно он разошелся по всей Империи, к нынешнему времени выйдя и за ее пределы: кто-то из весьма популярных в вольных торговых городах иностранных дельцов назвал талер в своем годовом обозрении «долгожданной монетой среднего класса».