До тринадцати лет рос нормальным мальчишкой: отменно играл в футбол, в хоккей, ходил со шпаной бить городских. Хотя с виду был щупленький, обожал заводные игры, где можно было у всех на глазах победить за счет юркости. Не давал прохода московским ребятам, не желая себя признавать москвичом. Завидев чужого чисто одетого малого, звал братву и, во главе с ней, двигался наперехват. Шпана наступала стеной, а он, самый маленький, шел впереди, чувствуя себя русским богатырем, который вступит в единоборство перед сражением и неизбежной победой (русские всегда побеждают) определит триумфальный успех. Приблизившись, Галкин начинал провоцировать: лез чужаку в карманы, за пазуху, дергал за уши, за нос, выкрикивая отборную «мать-перемать». На лихоборском наречии это называлось «залупаться». Чужак, как правило был выше ростом и старше Петра. Он просил оставить его в покое, дескать, иду своею дорогой и никому не мешаю, так что дайте пройти. «Юшку! Юшку давай!» – кричала братва. По части «юшки» (кровавых соплей) Галкин считался спецом, и как только «Москвич» не выдерживал и, отгоняя Петра, начинал размахивать руками, тот нацеливался и бил. Если «юшка» показывалась с первого раза, шпана поднимала одобрительный гвалт, и Петя чувствовал себя Ильей Муромцем. Чаще всего чужак доставал платок, всхлипывая и задирая голову, начинал вытирать под носом. Петя бил еще и еще раз, чтобы «юшка» шла гуще. И со словами «Знай наших!» все довольные расходились. Если чужак выставлял кулаки, раздавался кличь: «Малых обижать!?». «Илью Муромца» отодвигали в сторону и наваливались «всем кодлом». И тогда, если не вмешивались взрослые, дело заканчивалось больницей.
Петю трудно было загнать домой делать уроки. Но троечником он был твердым. Утром в школе, чтобы сберечь время для улицы, – переписывал домашние задания у приятелей, а на уроках старался запомнить все, что говорили «училки». На улице чувствовал себя счастливым охотником.
В нем не было ненависти, жажды мщения или настроя: «Кто был ничем, тот станет всем». Просто, в нем жил дух победителя, дух превосходства, дух дикаря ощущавшего наслаждение и торжество от самого процесса низвержения и разрушения. В случае встречной агрессии, он всегда с блеском увертывался. Слабые и робкие бесили его тем, что до сих пор еще не покорились ему. Величие свое он не считал чем-то особенным. К этому стремились все. Но не каждому дано. У него был взгляд маленького смертельно опасного зверька. Этому он научился от старших, уже побывавших в колониях мальчиков. Они делились с ним своими великими тайнами, сидя на корточках и дымя сигаретками.
Он любил разглядывать себя в зеркале, любуясь аккуратненьким носиком. На фотографии, сделанной к тринадцатилетию, он был похож на царевича, одним махом поразившего Змея Горыныча и Кощея Бессмертного. Он впитал в себя этот образ и старался ему соответствовать.
Больше всего его злило все непохожее и незнакомое. Он по праву считал себя патриотом.
Новый дом, новый подъезд, новая скамейка, только что посаженное дерево вызывали предвкушение радости: «Раззудись плечо, размахнись рука!» Любая чистота, любой порядок воспринимался, как покушение на свободу. Царапать, исписывать стены, срывать двери, проявляя силищу, гнуть перила, мочиться на лестницах, с хохотом, громить все, что попало под руку – в этом была сама жизнь. Ведь у нас – все общее, то есть того, кто сильнее и может властвовать. Почему обладание столь желанно? Потому что обладаемое можно сколько угодно крушить. Петя чувствовал себя маленьким хозяином своих Лихобор и вообще всех Лихобор, которые еще существуют на свете. Чувство хозяина воспринималось, как голос предков, как исконное историческое право пускать кому надо юшку.
В классе у него был почти что приятель – Энгельсон, у которого он чаще всего списывал, и которого защищал от классной шпаны. Энгельсон умел толково все объяснять: ум у него был такой же юркий, как у Галкина тело. Иногда, чтобы сделать приятное, Галкин говаривал: «Энгельсон, ты совсем не похож на француза». Лицо приятеля становилось пунцовым: мама у него была русская, и он считал себя русским, но из-за фамилии чувствовал себя неуверенно. Он просто излучал неуверенность, и это воспринималось как высшая справедливость. А как же иначе? По-другому и быть не могло.
2.