Подходит Наташа. Она главная. Она сирота. Она вглядывается приветливо – так рассматривают покойника в гробу, когда он знакомый и его жалко. Между нами еще не проведена черта, но пунктир будущего обозначен.
– Как вы? Все хорошо? Только закусывайте, закусывайте… И не уходите. Мы должны официально.
– Нам не завтра. А послезавтра, – улыбается Паша.
– Все равно, – улыбается Наташа. Печально-печально.
– Родимая! – Женя запихивает челюсть в рот и надевает очки. – Родимая. – Он берет ее руку и пьяно целует. – Это они виноваты, а я не хочу. Я играл словами, а им гранаты подавай.
– Все обойдется, – говорит Наташа и отходит.
Что ей сказать? Нам – ей, ей – нам. Ее мужа тоже призывают. Хорошо, что есть, поскольку у многих и без войны нет. Но и его не жалко.
– Давайте-ка выпьем за справедливость! – говорит Паша. – Совершенно справедливо умереть за свои слова. А я от слов не отрекаюсь.
Они пьют, а я – нет. Но не так уверенно, как всегда. Смотрю по сторонам и вижу девчонок. Разные такие и неглупые, наверное. Уже не узнаю никогда – умные, глупые, нежные, стонут, или скрипят зубами, или скачут, как Буденный против генерала Шкуро…
Я дружу с ними только из-за их пьянства. Когда они выпивают литр, я пьянею на сто грамм. И так восемь с половиной лет. Восемь с половиной лет ни в одном глазу. И чего ради? Чтобы стать трезвее всех, но так же, как и пьяные, идти на фронт помирать в пятьдесят два года. Почти в пятьдесят два. И не от Рождества Христова, а от собственного…
Какой, однако, бардак на столе – окурки в свекле над майонезом. Традиционная русская кухня! Две стопки упали вдребезги. Злягин сидит, словно каменная баба. Как его тащить на себе, если ранят? Лучше б его убили… Что это?! Ведь не фронт еще. Послезавтра туда. А сегодня мы еще повеселимся, повыпендриваемся, повозникаем, покочевряжимся, помудрствуем лукаво, подебоширим в разумных пределах, попижоним, как голуби, как голубцы или голубчики.
Встаю, и стул скрипит. Три шага до буфетной стойки – там Нина с худыми плечами. И ноги худые, но всегда в джинсах. А профиль южноосетинский. А волосы прямые, словно у Аленушки и братца Иванушки.
– Нина, – начинаю, а она подхватывает нежно:
– Слушаю, – и я произношу не то, что хотелось бы:
– Принеси, Нина, пьяным новобранцам восемь котлет и четыре селедки, пожалуйста.
– И хлеб? – спрашивает она нежно, словно ручеек. Так нимфоманки говорят, когда уже не хотят, или поздние девственницы, которые уже не рассчитывают. Или я ошибаюсь, как всегда, поскольку мне, говнюку, интересны не живые люди, а их интерпретации…
– И хлеб, да, – отвечаю. – восемь хлеба, а лучше двенадцать.
В динамиках за стойкой поют иностранные педрилы нежными голосами. Такая нежность! В голосах, во взорах, в дряблых икроножных мышцах, мышцах бедра, в бицепсах и трицепсах. С такой молодежью разве можно выиграть нормальную войну? Вон чечены в горах – говорят, на половом члене, как на палке, могут ведро картошки пронести. Поэтому их не надо звать законами в бой…
– А мне кофе, – добавляю. – Должен же я что-то делать среди этих алкоголиков.
– Должен, – соглашается Нина и уходит на кухню. А я думаю: может, пойти за ней и напасть возле мойки. Но – нет. Я не чечен. Ни в прямом, ни в переносном смыслах. И поэтому меня не жалко никому.
А тем временем:
– Могизм на марше! Мога никогда нельзя увидеть в быту. – Это Сека мрачновато и простуженно, а Серега – про свое:
– Я офицер запаса, – говорит, – поскольку после института был на военных сборах, – Серега посмеивается, прикрывая ладошкой рот. – Только учебную гранату бросил и попал в полковника.
– Какая может быть борода у боевого офицера? – мычит толстый Женя, а я, вернувшись к столу, пытаюсь направить слова в русло:
– Вы же все армию косили! Паша, скажи.
– Скажу. Косил. А Сека не косил. Он парашютист.
– Философ, мать, парашютист?
– Сорок прыжков.
– Затяжных?
– Затяжных. Как сигарета.
– Не все косили! – обижается Серега и почти кричит: – Я – офицер! Русский офицер! Но не стрелял. Ни в кого не стрелял.
– Вот и постреляешь, – успокаиваю я его. – А из чего, кстати? Что нам дадут? Может, дадут нам огнеметы? Будем бежать по полю в атаку с огнеметами наперевес.
– Ты несешь ахинею! – кричит-мычит Женя.
– Я этого толстого мудака слышать не желаю, – морщится Паша. – А не выпить ли нам, чтобы его не понимать?