Когда говорят, что в России хватает слов, способных заменить собой все («тотальность всего существующего»), то на самом деле признаются в радикальной нехватке — отсутствии слов необходимых и живых. Даймон не хранит место и музыка сфер не слышна.
Вселенское молчание необходимо, чтоб народился новый язык («Место, в котором мы существуем, выпадает из времени, а время, в котором мы есть, не оставляет нам никакого места»)? Другие слова нужны: придут, и стершиеся слова сами собой увянут? Признание, понимание и призыв?
Нужда в словах побуждает к встрече и разговору. Но так любят в России говорить, что впору бояться (боящийся в любви несовершенен, поправят авторы-собеседники), впору отстраниться от всякого разговора, тем более готового превратиться в текст. Не станут ли представляемые слова еще одним умелым соблазном («ужасная прелесть»)? Чрезмерная одержимость символическим: смущает то же, что и прельщает.
Текст — изощренный автохтонный служака, запись — служба, ангел-писец представляет сказанное. Сказанное
становится записью и предписанием. Даже в искреннем высказывании может незаметно легко победить то, что осталось в памяти от прежде прочитанного. И дело вовсе не в том, что записанное ничем не рискует, — в житейском существовании на растопку рукописи идут вслед за газетами, а за рукописями — письма.
Событие встречи само по себе дар и чудо. Книжные люди, предельно внимательные к написанному («люди письма»), создают другое существование мысли — прежде написанное становится материалом живого разговора. У собеседника есть лицо.
Живой философский опыт. Коммунальная телесность и столь же коммунальные разговоры приобретают совершенно иную жизнь. Чудесно изменяется обыденность, в которой при всем неисчислимом множестве говорения не хватает умной речи.
Легко говорить, будучи изначально определенным: как философ, как интеллектуал, как петербуржец. Но мгновенно определение становится бездейственным, если вторгается
284
начала претендует на ее преодоление. Эта ипостась ужаса принципиально неустранима, но в ней может быть пробита брешь, увидеть новое в том, что повторяется каждый день.
«Ужас реального» — не путать с реальным ужасом — начать читать можно с любой страницы. С той, что любовно приглянется. Но только если это особого рода усилие, именно участность. Допустимо, впрочем, метафизическое любопытство.
Сказанные в разговоре слова не современные, а своевременные.
Философский разговор — это экстрема, на которую отважится далеко не всякий, кто может официально говорить от имени философии. Темы — константы сегодняшнего существования. Тип активного, а не реактивного философствования.
Вести разговор с интенсивностью, искренностью и пониманием чрезвычайно трудно. Профессиональные рубрикации сразу оказываются смещены, а привычно-послушное внимание аудитории заменено сумеречной немотой: кто слушает разговор?
«Если бы не пространство, Россию бы никто не заметил»? — на восхищающем иностранцев пространстве живут в бедности люди, границы подплыли кровью. Пережившие отечественные и гражданские войны деревни и города — десять раз по сто тысяч — проседают в почву. Реальность жестко и жестоко выступает против всякого слова: отказ — вот и весь сказ. Бессмысленны проекты утопии или антиутопии, существуют ли они в образах светлого будущего, «толерантного» постмодернизма или общечеловеческих ценностей. Воображаемые проекты меняют собственные цвета. Фальшивый инфантилизм розового постмодернизма имеет мало общего с кровавым финишем модерна. Виртуальное производство лишь по
видимости защищено от риска чего-то не знать и чем-то не рисковать («мнимые формы человеческого и интеллектуального единства»).
Паразитарная автореференция («только верить») уводит от понимания, но и потлач-растрата — лишь другая крайность. Что тратить?
Россия — не поделенная надвое абстрактная