Обморочная слабость воскрешала давний снегопад, автомобиль, Игру, когда Жерар вез его на улицу Монмартр. Агата рыдала:
– Поль! Поль! взгляни на меня, скажи что-нибудь…
Горечь обметала ему рот.
– Пить… – выговорил он.
Губы его склеились, разлеплялись с трудом.
– Подожди минутку… Элизабет пошла за термосом. Она греет кофе…
Он повторил:
– Пить…
Ему хотелось воды. Агата смочила ему губы. Она умоляла его ответить, объяснить свой безумный поступок и письмо, которое она вынула из сумочки и показала ему.
– Это из-за тебя, Агата…
– Из-за меня?
Тогда Поль объяснился, чуть слышно, по слогам, выложив всю правду. Агата перебивала его восклицаниями, оправданиями. Открытая западня явила свои хитроумные механизмы. Умирающий и молодая женщина ощупывали их, поворачивали так и этак, расшатывали одну за другой шестерни адской машины. Преступная Элизабет вставала из их диалога, Элизабет ночного обхода, коварная, жестокая Элизабет.
Едва они поняли содеянное ею, как Агата воскликнула: «Ты должен жить!», а Поль простонал: «Поздно!» – как вошла Элизабет с грелкой и термосом, подстегиваемая страхом оставлять их надолго вдвоем. Зачарованное молчание отступило перед дыханием черноты. Элизабет, не подозревая о разоблачении, повернувшись к ним спиной, переставляла коробки, склянки, искала стакан, наливала кофе. Она подошла к жертвам своего обмана. Их взгляды вцепились в нее. Свирепое усилие воли помогло Полю сесть прямо. Агата поддерживала его. Их соприкасающиеся лица пылали ненавистью.
– Не пей, Поль!
Этот крик Агаты удержал руку Элизабет.
– Ты с ума сошла, – пробормотала она, – можно подумать, я собираюсь его отравить.
– С тебя станется!
Смерть в придачу к смерти. Элизабет пошатнулась. Она пыталась что-то сказать в ответ.
– Чудовище! Мерзкое чудовище!
Ужас этих слов из уст Поля усугублялся тем, что Элизабет и думать не могла, что он в силах разговаривать, и подтверждал, что не зря она боялась оставлять свои жертвы наедине.
– Мерзкое чудовище! Мерзкое чудовище! – повторял Поль. Он хрипел, расстреливал ее в упор голубым взглядом, безостановочным голубым огнем в прорези век. Судороги, тики искажали его красивый рот, а сухость, истощившая родники слез, придавала взгляду лихорадочный блеск, волчью фосфоресценцию.
По окнам хлестал снег. Элизабет отступила.
– Что ж, – сказала она, – да, это правда. Я ревновала. Не хотела тебя потерять. Я ненавижу Агату. Я не могла допустить, чтоб она увела тебя из дома.
Признание возвеличивало ее, облачало, срывало маскировку хитростей. Откинутые мукой кудри открывали узкий свирепый лоб и делали его просторным, монументальным над текучими глазами. Одна против всех за детскую, она бросала вызов Агате, Жерару, Полю, бросала вызов всему миру.
Она схватила с комода револьвер. Агата вопила:
– Она сейчас выстрелит! Она меня убьет! – и цеплялась за отстраняющегося Поля.
Элизабет и не думала стрелять в эту элегантную женщину. Она схватилась за револьвер инстинктивным движением, завершая образ шпионки, загнанной в угол и полной решимости дорого продать свою жизнь.
Перед нервическим припадком и агонией ее бравада теряла смысл. От величия не было никакого толку.
Тогда ошеломленной Агате предстало неожиданное зрелище: сумасшедшая, которая, вся корчась, становится перед зеркалом, гримасничает, дергает себя за волосы, скашивает глаза, высовывает язык. Ибо не в силах вынести остановку, противную ее внутреннему напряжению, Элизабет давала выход своему безумию в дикой пантомиме, пыталась избытком нелепости сделать жизнь невозможной, сдвинуть отведенные ей пределы, достичь мгновения, когда драма исторгнет ее, не стерпит ее присутствия.
– Она помешалась! Помогите! – все еще вопила Агата.
Это упоминание помешательства отвлекло Элизабет от зеркала, укротило пароксизм. К ней вернулось спокойствие. Она сжимала в своих дрожащих руках оружие и пустоту. Она выпрямилась во весь рост, склонив голову.
Элизабет знала, что детская катится к концу по головокружительному склону, но конец медлил и надо было его прожить. Напряжение не отпускало ее, и она считала в уме, отсчитывала, умножала, делила, вспоминала даты, номера домов, складывала их, ошибалась, складывала заново. Вдруг она вспомнила, что морн ее сна – из «Поля и Виргинии», где морном назывался холм. Она стала думать, про какой остров эта книга – может быть, Иль-де-Франс? Цифры сменились названиями островов. Иль-де-Франс, остров Св. Маврикия, остров Св. Людовика. Она перечисляла их, путала, перетасовывала, обретая бредовую пустоту.
Ее спокойствие удивило Поля. Он открыл глаза. Элизабет посмотрела на него, встретила взгляд уходящих, проваливающихся глаз, в котором ненависть сменилась таинственным любопытством. При виде этого выражения у нее зародилось предчувствие победы. Сестринский инстинкт подхватил ее. Удерживая взглядом этот новый взгляд, она продолжала свою внутреннюю работу. Она считала, считала, перечисляла, и по мере того как умножалась от этого пустота, начинала догадываться, что Поль дает себя загипнотизировать, вновь принимает Игру, возвращается к легкости детской.