Я ехала вечер, ночь, утро, день; и где бы ни останавливался поезд, везде шел дождь, так что казалось, будто мы стоим на одном месте. Станции с металлическими мостами-виадуками все были похожи одна на другую; все – с бесцветным небом, спокойными, тяжелыми рельсами, неподвижной громадой грузовых вагонов. Везде мне было одиноко, как бывает одиноко в бесконечный дождь; везде перрон пересекали редкие съежившиеся фигурки, и только торговки вразнос – мороженым, водой, семечками – бодрились, кричали о своем товаре, стараясь разбудить сонного, укачанного железной люлькой покупателя. Я взяла у крепкой еще бабы – не старушки – тарелку горячей картошки, пересыпанной жареным луком, с несколькими солеными огурчиками, кругляшами редиски; на овощном великолепии высилась крепкая куриная ножка. Картошка стоила двадцать рублей, продавщица ловко высыпала блюдо на белый лист бумаги и завернула в страницу из местной газеты: «Ешь, милая, ешь. Ругать меня не будешь – хорошее все».
В вагоне я сразу же стала есть – не от голода, а от безысходности – я не знала, куда я еду, зачем... Так повторялась моя жизнь сызмальства, с детства, когда я сидела у асфальтированной дороги, положив на землю старенький велосипед. Я смотрела на машины – они никогда не останавливались – и мечтала: увидеть Петербург, Рим, Самарканд... Стройные дворцы и узорчатые мечети, тюбетейки из ярких ниток, помпончатые береты распутных английских моряков, густой запах южных кофеен, звуки невидимой гитары и ветра, бьющегося в витражное стекло, – все это было где-то прочитано, а потом уже выдумано мной. Потом пришла юность – эх, если бы понимать тогда, как она была прекрасна – бедная юность с бессонными поездными ночами в переполненных вагонах, где стоял сивушный запах мужских носков, зло лязгала туалетная дверь, ядовитый сигаретный дым вился из тамбура. Но утром я могла не смотреть в зеркало – кожа была свежа, млел румянец, а как весело, живо блестели глаза!
После настала молодость – нервная, одинокая, и казалось, что все уже прожито, счастья нет и не будет, только столбовая дорога к смерти, путь потерь, беды и разочарования. Я снова много ездила и, признаться, не видела в дорогах смысла. Земля моей страны была большой и – печальной, печальной... Почему-то я больше помню зимы: покойные, холодные, глубокие зимы. Мороз медленно студил округу, спали деревья на пригорке, и лишь я, соединенная случаем с попутчиками, ехала в тепле вагона, а где-то переключались стрелки судьбы, рельсы сходились и расходились... Эти дорожные встречи и разговоры, влюбленности, удивления – сердце мое щемило. Но определенность была только в рельсах, рельсах, которые проложили задолго до моего появления на свет. Я едва помню лошадей, лошадиную силу мускулов, удар крепких, живых копыт о землю, сосущий страх, когда лошадь понесла. Теперь меня несет поезд в тысячу лошадиных сил; но мне кажется, что и от меня что-то отнято, что моя, человечья сила пошла на убыль оттого, что я не скачу на лошади, не хожу среди дубравы, редко слышу голоса птиц, да и то, кажется, всего лишь воробьев, бранящихся как супруги перед разводом. Уже не торить мне тропинки через луг, не сидеть в задумчивости у реки, слушая тихое движение воды; меня несет поезд. И оттого, что рельсы эти проложены не мной, что мне не выйти, не изменить своего пути, мне грустно.
Ночь светла... Ночью я сидела за боковым столиком с бабкой, весь вагон всхрапывал, вздыхал или таился, прося сна, лишь бабка «колобродила».
– Я, гляди, не могу в поездах спать, пока не досижу до трех часов. Такая я была и есть.
Я поддакивала ей и смотрела за окно – дождь все шел, редкий, небо напоминало стиральную доску – такой смутной волной легли по своду облака; бурты кустов даже в темноте давали мягкий, зеленый отсвет темного своего стояния, а потом – ночь стала совсем светлой... Бабка, согнувшись, положила голову на столик, на свернутое в несколько раз домашнее полотенце. Она была похожа на холмик – такая маленькая и старая в этой огромной ночи. Только голос у нее был четкий, ворчливый; а ехала она к сестре – до Горшечников. Но когда она говорила, от нее веяло запахом глубокого погреба, старости. Бабка ругала парней и девок, что шляются, шлындрают по ночам, ухитряясь цеплять ее за поджатые ноги.
– Туды-сюды, туды-сюды, сатаны! Сиди ты на своем месте, куда тебе несет! Днем и ходи. Один, пьяный, споткнулся, потом извинялся час. А я говорю: иди ты, пьянчуга! А ты, девонька, дреми, дреми. И я, может, как забудусь.