Иван Петрович рта не успел раскрыть, как в прихожей мелодичными трелями зашелся звонок. Явился нежданный гость: музыкальный критик Сосновский.
— Здрасте, мое почтение. — Ловкий, верткий, неуловимо мальчишеского вида в свои сорок пять, Сосновский вмиг перецеловал ручки дамам, раскланялся с мужчинами. — Я тут статейку принес показать, — обратился он к Софии, — гиганта нашего воспел.
Гости раздвинулись, критика усадили в центре, и теперь жена дипломата с Мурадоловым сидели плотно — бедро к бедру. Статейку София читала вслух, смакуя комплименты: «величественный бас», «незабываемый образ», «неповторимый бархатистый тембр», «классическая мощь». Сосновский ерзал от удовольствия. Герой между тем становился все мрачнее.
— Иван Петрович! — забасил Мурадолов. — Иван Петрович! — И хватил кулачищем по столу.
— Умоляю, не надо! — взвизгнула София. — Умоляю!
— Нет, надо! — Мурадолов легко, удивительно легко для его комплекции вскочил и, расшвыривая предметы и людей, двинулся к Глыбину. — Ну-ка, тетя Анюта. — Он аккуратно поднял старушку вместе со стулом и переставил в другое место. — Давай, Иван Петрович!
Глыбин глубоко вдохнул и уверенно затянул:
Мурадолов подстроился и грянул:
Сверху озлобленно, требовательно застучали. Мурадолов добавил громкости:
Сверху застучали совсем истерически, часто, затопали, запрыгали, потом смолкли.
— Все, — чуть не плача, зашептала София гостям, — расходимся. Это надолго.
В прихожей она жалуется подруге, Сосновскому: «Ведь сорвет сейчас голос, послезавтра прослушивание, тур по Европе наклевывался, гастроли; ремонт три года уже делаем, деньги нужны, на даче стройка заморозилась, в „Ауди“ подвеска барахлит, ну ничего, ничего человек не понимает!» Оглушенные гости под громовые басовые раскаты ныряют в лифт. С кухни несется:
София нервно ходит по залу вокруг рояля, заламывая руки. Анюта, божий одуванчик, сидит на табуретке, покачивая в такт песне седенькими трогательными кудельками. Мужчины — могучий Мурадолов и сухой, изможденный Глыбин, — обнявшись, поют. Из последних сил…
Кто кого перепечалит
Иней
Автобус — «ледяной дом» — катится по густым сумеркам, зимним, московским. Тесно от шуб и дубленок, холодно и постыло — медленно едем, от двери дует. Пугаю себя, готовлю к худшему — вдруг Митя заболел? Утром вставал трудно, капризничал, колготки надел наизнанку; я проспала, спешила, так и потащила в детсад; где бегом, где уговором, за руку, за воротник черного цигейкового тулупчика.
— Митя, — зову я в пустоту игровой и спальни, — Митя!
Недовольная воспитательница, вчерашняя школьница с когтистым фиолетовым маникюром и жирно накрашенными губами, волочет моего взъерошенного сына из умывалки, когти вязнут в клетчатой рубашке:
— До шести работаем, сколько раз говорить! Опять на тихом часе не спал. Аню Буданову толкнул. В краски влез. Я бормочу извинения, трогаю Митин лоб — слава богу, пронесло. Болеть нам никак нельзя. Два больничных за полгода — и прощай, работа!
Дома я энергично поворачиваюсь на кухне — кипит бульон, жир шкварчит и компот варится. Сынок посидел чуть у телевизора и тут как тут, тащит «КамАЗ» за веревочку и резинового крокодила за хвост: «Мам, давай поиграем…»
— Давай, — вздыхаю я и сыплю соль, больше положенного сыплю.
За ужином Митя жалуется на Светлану Петровну — злюка, дерется.
— А ты не балуйся, — наставляю я.
— Все равно дерется, — упорствует сын и, вспомнив дневные обиды, начинает плакать.
— Ну-ну, не распускай нюни, — жалею я Митю, — мужик ты или кто? Мужик, мужик! — И ворошу сынишкины кудри. Красив у меня Митька, и в детском саду держится. Ничего! День прожили.
На ночь я читаю сыну книжки. «Дядя Степа» проштудирован нами вдоль и поперек, и сегодня Митя тащит из шкафа книжку с корешком покрасивей.
— Это взрослая, — предупреждаю я.
Митя упрямится, толкает в бок: «Читай!»