До поздней осени она почти не выходила из дома. Все бродила по комнатам, как по музею, собравшему драгоценные экспонаты ушедшей жизни, узнавала сопровождавшие ее жизнь, но незамеченные вещи, трогала, обласкивая воспоминаниями. Вот обколотая чашка с медведем. Чашка и два блюдечка с такими же картинками были еще детские, Ирочкины. Вот бабушкин «Зингер», навсегда умолкнувший под плюшевой попонкой. А сколько Иркиных обновок, потрясавших школьных модниц, сострочил старичок… За зеркало трельяжа засунута коллекция материных фото — артисты и даже неизвестные мужчины. Один из них, наверное, отец. А все вместе — несостоявшиеся надежды. Что за материя такая — надежды? Ведь были же они, были! И лаковые босоножки «на выход», и открытка с букетом ирисов, подписанная «моей незабываемой Клавдюше», и жутко модные мамины духи «Клима», которыми школьница тайно прыскалась. Ирка до рези в глазах вглядывалась в существовавшие рядом с ней вещи, пытаясь разгадать их тайну. Казалось, еще немного, и она додумает важную мысль и поймет, как теперь надо жить. Но боль прогоняла мысли. Болело за грудиной, так, что приходилось все время тереть ладонью. И вопрос — что же теперь делать? — оставался без ответа. Ни планов, ни желания, ни надежд. В Москву она так и не поехала. Соседке, взявшейся устроить ее в горничные хорошего санатория — отказала. Одинокая, никому не нужная.
Кончался октябрь. В холодильнике затаилась последняя банка с прошлогодним вареньем, в коробке из-под заграничных конфет, служившей Гладешевым сейфом — завалящая бумажка обесценивавшихся с каждым днем денег. Телефон, трезвонивший поначалу, замолк. Из утешителей и подруг остались немногие — ее сторонились, словно боялись заразиться бедой.
«Надо выбираться, Миледи, надо…» — однажды решила Ирка. Механически стянула с вешалки забытую с весны куртку, замотала шею маминым полосатым шарфом и вышла на улицу.
Весь октябрь лили дожди, курортники, рассчитывавшие на хвостик «бархатного сезона», покинули пляжи. Огни ресторанов и кафе в тумане расплывались тающими карамельками и бухала за мутными от воды стеклами в сигаретном дыму веселья музыка. Чужая музыка, на чужом празднике, в чужой, такой глупой, никчемной жизни.
В тот вечер в родном городе Ира чувствовала себя приезжей, узнавая знакомые места словно после долгого отсутствия и дышала глубоко, удивленно, дегустируя коктейль городского воздуха — с эвкалиптом, кипарисами, выхлопными газами, пряными шашлычными волнами и всегдашним соленым привкусом моря. И тут ворвался, забивая все прочие запахи, аромат горячих пончиков! Позолоченных, кипящих в масле, усыпанных пудрой…Удар ниже пояса — аж голова закружилась. Вон киоск, на той стороне — пышет жаром, манит. Купить на все оставшиеся деньги пончиков и с кайфом схарчить их у моря! Прямо сейчас, немедля! А потом — хоть потоп. Ирка рванулась через улицу в совершенно не положенном месте. Будто не понятно, что у каждой «пончиковой» должен быть специальный знак «переход разрешен»! Иначе ведь — сплошные жертвы — что может остановить околдованного пончиком голодный человек?
Пижонская иномарка резко затормозила, взвизгнув тормозами. Ирина отскочила, задетая бампером и рухнула на мокрый асфальт. Над ней склонились, ее теребили, несли — все сквозь приятный туман отстраненности, потусторонней безучастности. Но себя с высоты платановых крон, как бывает, по описанию умирающих в жизни после смерти, она не видела. Только в животе урчало. Она окончательно пришла в себя, утопая в мягком сидении рядом с водителем, профиль которого, пестро освещенный огнем вывесок, напоминал индейский.
— Ты как, в порядке? Видок, надо сказать, бледноватый. Виктором меня кличут. Сама, между прочим, под колеса кинулась. Что, жить надоело?
— Я есть хочу. Пончиков.
Он отвез ее в ресторан, где наметал на стол кучу еды, а сам все курил и смотрел на нее, внимательно, вроде прицениваясь.