Вороны, осыпавшие, будто зернышки кунжута, щербатый верх Сидзюку Расемон[69]
, которых вспугнул брошенный в них камень, взлетели над Токио, точнее, над пеплом его прошлого. Внизу, под их хлопающими крыльями, город едва ли существовал. Не так давно те же вороны пировали на черных трупах, которых было полным-полно в объятом огнем городе. Теперь же они пролетали над обширной обугленной, развороченной равниной, по причудливым лабиринтам которой бродили вдовы и сироты, разбитые и хромые бывшие солдаты, безумные, умирающие и отчаявшиеся, время от времени на их пути возникал какой-нибудь джип с американской солдатней. В ту горькую зиму 1946 года восстановление ограничивалось палатками, шалашиками и укрытиями из кровельного железа, в которых ютились те, кому повезло больше других, что до остальных, то им приходилось довольствоваться подземками, железнодорожными вокзалами или норами и пещерами в кучах щебня.Человек, бросивший камень в ворон, Тендзи Накамура, в прошлом майор 2-го железнодорожного полка Имперской японской армии, прятался от холодного проливного дождя под ненадежной аркой, которую случай и кое-какое намеренное рытье образовали над переулком из упавших балок и развалин разбомбленных зданий. Местные жители, кому приходилось проходить туда и обратно через рожденный хаосом туннель в опустошенный район увеселений, носивший название Синдзюку, называли проход Синдзюку Расемон, словно эта груда обломков была большими воротами в их великий город. Лисы, крысы, проститутки и воры составляли основную часть обитателей Синдзюку Расемон, они жили в своих логовах, норах и полуобвалившихся комнатах. Гора Фудзи, которую Накамура мог рассмотреть даже из этих кривых ворот, вновь вознеслась над их миром, как это было полтора века назад, когда ее изобразил великий Хокусай[70]
, ее опять было видно всю, вечно изменчивую и неизменную, недвижимую и бессмертную.Вот только мир, над которым теперь высилась Фудзи, был свиреп и беспощаден, люди умирали в нем каждый день, но были вынуждены продолжать жить. На улицах было полно людей, потерявших рассудок от
«Волки – все до единого», – подумал Накамура.
Своими медлительными взглядами и порывистыми движениями эти детишки несли в себе что-то разом уязвимое и угрожающее, перед чем Накамура испытывал необъяснимый страх. Истощенные, они выглядели лет на шесть-семь, но чаще всего были уже подростками. Женщины продавали себя повсюду, очень немногие довольствовались незапятнанной честью и нищетой, отказываясь ублажать американских демонов. Большинство же наслаждалось достатком, становясь панпанутками[71]
. Как-то раз, проведя ночь с такой женщиной, Накамура вдруг разозлился на то, чем она зарабатывала себе на хлеб и в чем он видел теперь отражение собственной жизни, и спросил, как смеет она якшаться с американцами. Та, держа в накрашенных улыбающихся губах только что прикуренную сигарету, ответила ему вопросом:– А разве не все мы сейчас панпанутки?
С тех пор как два с половиной месяца назад Накамура демобилизовался, он жил среди таких вот превратившихся в руины людей и мест, в их среде он был никем и ничем – и довольствовался этим. Вооружен он был одной только фомкой, которая служила как средством, с помощью которого он обеспечивал свое ненадежное существование, так и оружием самозащиты, на котором он каждые несколько минут давил еще и несколько вшей, перебравшихся на железку с его зудящего тела. С помощью фомки он выворачивал обломки деревянных рам из лежавших в руинах домов, выковыривал их из ила, грязи и пепла того, что некогда было Токио, старательно разламывал их на дрова и продавал угольщику, который жег древесный уголь. Оказавшись среди обугленных останков некогда великой столицы империи, Накамура думал только о том, где бы отыскать немного соевого супа или чашку риса. Время от времени такие поиски приносили негаданную удачу: днем раньше он наковырял из глубины щебня немного затхлых желудей, от которых отказались даже крысы. Впрочем, после этого он до сих пор больше ничего не ел.