Жидкий поток машин с усилением дождя совсем иссяк. Есть хотелось зверски. Фил останавливался дважды — один раз, чтобы посетить с важной миссией придорожные кусты, и еще однажды, чтобы сообщить спутнику, что, похоже, эти сто километров им придется проделать пешком.
— Сколько-то нас провез тот дядька. Сколько-то мы уже прошли. Значит, на сегодня осталось не больше двадцати.
Алан едва не застонал. Его правый кроссовок совсем промок и противно хлюпал, левый еще как-то держался. Мокрые волосы, потемнев от влаги, прилипли ко лбу. Он безнадежно посмотрел вверх, на беспросветно-серое небо, и осознал, что слегка разучился думать, кроме как односложными ругательствами, а отличная практика петь про себя песенки в такт шагов иссякла в тот миг, когда струи потекли за шиворот. Фил посмотрел на него со смешанными чувствами — наверное, с отвращением — (и в самом деле, хорош… Мокрый цыпленок, и носом хлюпает…) и протянул ему свой отстежной капюшон. Алан покачал головой. Фил двинул бровью и надел капюшон сам.
В этот момент их и обогнал рейсовый автобус из Кристеншельда, полупустой, забрызганный грязью по самые окна. Фил бешено замахал рукой — но было уже поздно: обдав их каскадом брызг, подлый автобус весело погудел им из-за поворота («Ого-го! Счастливого пути!») — и потом долго еще виднелась впереди его белая сгорбленная спина, как он взбирался в гору — вверх-вниз, по мокрой черной ленте дороги… Фил посмотрел на часы.
— Полвосьмого. Опаздывает, гад. А у нас до темноты еще часа два.
И снова зашагал вперед, по следам от мокрых шин, вверх, вверх, прямой, как доска, даже не нагибаясь вперед под тяжестью рюкзака, и голова его в капюшоне казалась квадратной. Ему бы солдатом быть. Ненавижу солдат.
До темноты они упрямо шли, вперед и вверх, вперед и вверх… Дождь сменился моросью, живот уже не подводило, притом что ничего не ели пилигримы с рассвета — просто где-то в области желудка осталось слабое жжение, порой напоминавшее о себе, если остановишься. Мокрые ноги у Алана гудели, кажется, он натер себе мозоль — но только конец света заставил бы его в этом признаться прежде, чем Фил остановится сам. Было уже почти совсем темно — да еще и серая пелена мороси повисла над дорогой, и Фил остановился еще раз, чтобы надеть очки. Очки ему не сильно помогли — стекла моментально запотевали; однако зоркости хватило, чтобы рассмотреть чернеющий перелесок справа от дороги. Туда-то они и свернули на ночлег, и пока Алан при свете фонарика изучал свою ногу, Фил возился с чем-то шуршащим, а, да, натягивал кусок полиэтилена… Костер разжигаться не хотел, только дымил, выбивая слезы, и Фил с трудом сдерживался, чтобы не начать ругаться, как пьяный матрос. Из темноты, подсвеченной плотным в тумане желтым кругом фонаря, донесся какой-то даже торжествующий возглас:
— Фил! Я ногу натер! До крови.
Проклятый нытик Эрих. Господи, помоги мне его не зашибить. Чуть разгибаясь сквозь пронизывающие позвоночник навылет стрелы боли, чтобы вырвать новый листок на растопку из записной книжки, Фил процедил сквозь зубы:
— Пластырь в кармане рюкзака.
Костер наконец разгорелся. Был он чахлый, очень дымный, и дымищем заполнил все тесное пространство под тентом, но он все же был костер, огонь. На котором можно кипятить воду. Хорошо хоть, вода была, Фил набрал ее в бутылку в буфете в Кристеншельде. Алан, стуча зубами о край кружки, покорно выпил растворимый кофе из пакетика, превозмогая себя, съел несколько ложек печеночного паштета, черпая прямо из банки. Фил в императивном порядке протянул ему фляжку с коньяком — отхлебни, чтобы не заболеть. Эрих, зажмурившись, глотнул — но пожадничал и подавился, закашлял. Драгоценная жидкость потекла по подбородку на грудь… Фил отвернулся.
Имелась еще шоколадка, толстый батончик с орехами, но ее Фил определил на утро. Алан, закрывшись в спальник с головой, закуклился и заснул было — пришлось заставить его вылезти обратно и снять мокрую одежду. Может быть, беспомощного глупца и надлежало проучить, пусть заболеет, если мозги не работают — но Филу менее всего на свете хотелось потом возиться с больным младенцем. Сам он остался еще у костра —