Сироткин пришел на берег под хмельком, с початой бутылкой, полагая ее достойным взносом. Наглых, с первых же чарок истово разгулявшись, взял на себя руководство походами в магазин и сорил деньгами, а Фрумкин явился с пустыми карманами и печальным известием, что подвергся разбойному нападению и начисто ограблен. Сладкогубов безбедственно жил за счет будущих баснословных прибылей, которыми обернется издание его книги, пользовался изрядным кредитом у Наглых, а тратил разве что в случае крайней необходимости; его появление в каком-нибудь обществе могло означать лишь то, что он почтил это общество своим драгоценным вниманием, нисколько не интересуясь скрепляющим его финансовым сюжетом. Неожиданно возникший Гробов с важностью заплатил сто рублей, но Аленушке, подмигивая ей и кивая на ближайшую рощицу. Между тем в лапидарно мыслящей головке Аленушки уже давно вынашивался террористический замысел пересмотреть таксу, и ныне она его осуществила, потребовав у темпераментного друга сто пятьдесят. После минутного колебания Гробов уступил. Были люди, и среди них Топольков, которые словно проходили по делам мимо да вьюнками прислонились на мгновение к пирующим, или якобы на мгновение, мотыльками впорхнули в круг, были и такие, что словно обитали на том берегу, отрешившись от действительности, а теперь ползли на шум из зарослей и нор. Так что приходилось даже не без труда припоминать некоторые лица: как будто Силищев, вроде как Бобков, не иначе как Прялкин... Впрочем, первые же влившиеся в глотки стаканы внесли ясность, картина прочно угнездилась в рамке, со всей определенностью рисуя внушительного и просвещенного смутьяна Силищева, его начальника Бобкова, которому, как всегда, грозит изгнание, а в субъекте, застенчиво свешивающем голову на грудь, именно поэта Прялкина, на ниве похмелья пожинающего свои прозрения. Конопатов за себя и за Кнопочку солидно внес пятьдесят рублей. Червецов просто обнаружился в какой-то момент лежащим под кустиком, на его лице копошились солнечные блики и муравьи, он смотрел остановившимся взглядом, в котором медленное и жуткое кружение первобытного хаоса подернулось стеклянной стылостью высшего знания, как если бы этот человек пришел из страшной пустоты, из леденящего небытия.
Воскресенье перевалило на вторую половину, солнце весело пригревало, и река сонно катила мутные воды. Назаров, выступавший как бы агентом Марьюшки Ивановой, которая сделалась чем-то вроде общепринятого явления, ибо все знали о ее трехсотрублевом вкладе, развлекал общество как мог, задавая тон празднику, и Марьюшка с ревнивой радостью отмечала, что к Кнопочке он обращается запросто, как к старой приятельнице, не более. Сокровенное не желало останавливаться на полпути и жаждало излиться новыми откровениями, так что на мгновение Назаров предстал мысленному взору Марьюшки ходячим доказательством недостаточности ее христианского смирения, каким-то даже изъяном в намечающейся гармонии плотского и духовного. Фальшь самого Назарова буквально била в глаза, ударяла прямо в мозг и в душу. Крикливая, развязная назаровская неправда подбросила Марьюшку до состояния, когда сами собой зажмуриваются и сжимаются все способные видеть, испускать звуки или слышать отверстия и заламываются в трагическом жесте руки, и в этом состоянии ей уже не показалось бы чрезмерной жертвой, после трехсот-то рублей, вернуть Назарова прежней владелице. Безусловно, это состояние возникло оттого, что Назаров кувыркался и лез в глаза клоуном, а Марьюшка Иванова не сомневалась, что вся его лихость скроена из сплошного притворства. А для чего ей клоун, и нужно ли ей, чтобы все видели, что она пригрела клоуна? Ее сердце разрывалось на части. Ей было жалко своего друга, который стремился, наверное, прежде всего показать Кнопочке, что ему хорошо и ее измена отнюдь не убила его, и ей хотелось ударить его, ударом руки пресечь его пустое и гадкое шутовство.
Чуть поодаль Сироткин задумчиво стоял под сосной, размышляя, пристало ли ему находиться в компании, где много предавших и обидевших его людей. Его точит, его сводит с ума боль, а они как ни в чем не бывало мелькают перед глазами, гогочут, пьют, жрут, и по их виду не скажешь, чтобы его приход как-либо поразил и смутил их души. В него вселился бес, а они остались чистенькими, безмятежными, и совесть их не отяготилась укорами. Он виновен, даже и перед ними, но они так ли уж безгрешны? Вдруг как из-под земли выскочил широко и простодушно ухмыляющийся Сладкогубов, бойко подбежал к нему, фамильярно похлопал по плечу и голосом безудержного счастья закричал: