Мы в сущности сделали то же самое, когда растерялись, едва задумавшись о себе? Мы потерялись среди миллиардов, провалившись неведомо куда, и надо было срочно уцепиться за что‑то. Мы встроились в ряды писавших о γνῶθι σαυτόν, вернее даже не о нем а только букве Е, и сразу стало спокойнее. Почти всё в порядке: в нашей культуре существует среди прочего и вопрос об этой букве Ε на фронтоне дельфийского храма, обсуждение его идет тысячелетия, мы из тех, кто в истории культуры тоже говорил или хочет говорить о букве; возможно мы напишем целую книгу, она будет занесена в каталог библиотек, во всём мире желающий сможет посмотреть эту книгу, — если конечно она будет напечатана. Даже если и нет, мы пристроились, нашли занятие. Что такая проблема, буквы Ε на фронтоне или на дверях храма Аполлону, существует, это точно, твердо, тут сомнений нет; неопровержимым доводом для усомнившегося будет простой факт: на эту тему
Кто‑то обязательно скажет: взбредет в голову взять темой одинокую древнюю букву, современнее и ближе к жизни уже некуда. Кто‑нибудь несомненно возразит: но в конце концов те ворота и та буква
С культурой между тем дело обстоит двусмысленно. Прежде всего, то ли ее слишком много, то ли наоборот слишком мало. Когда на нее надо ассигновывать деньги, без которых она зачахнет, ее вроде бы слишком мало. Когда земля гибнет от наукотехники, интенсивной эксплуатации, индустрии туризма, то культуры как будто бы наоборот слишком много. Мы в ней, говорит уже упоминавшийся решительный публицист, запутались или она нас запутала, мистика и этика помогли ей обвести нас, а взбунтоваться против нее посмели и сумели может быть только Гёте и отчасти Лейбниц[5], остальные встроились и работают на культуру, не рискуя решать, слишком ее много или слишком мало.
Неверно конечно, будто личность не бунтует, пример хотя бы процитированного публициста сразу показывает противоположное. Личность бунтует часто или даже всегда, опрокидывая себе всю культуру как тележку с хламом. Радикально бунтует почти каждый, и культура в конечном счете питается бунтом, впитывает его в себя, насыщается им. И эксцессы культуры, и отважный бунт личности против нее, и опрокидывание как‑то вписаны в экономию культуры, она так подыгрывает сама себе, словно сама с собой играя в карты левой и правой рукой. Сам бунтовщик втайне знает, что чем лучше он подденет кого‑то или что‑то в печати, тем нужнее, «действеннее» его публикация. Культуре — этому образованию — нужны встряски, судороги, это ее и образует. Личность думает, что восстает для себя, а культура с молчаливым терпением давно ждет восстания, вызывает его, движима им как двигатель вспышками в камере сгорания, и каждая вспышка должна быть внезапной, скорой, сильной, безотчетной, чтобы двинуть поршень. Личность вместе с ее восстаниями идет топливом в машину культуры.
Так или иначе, личность сама на себе поставить не может. Даже Макс Штирнер в «Единственном и его собственности» ставил свое дело не на самом себе, а на ничто. Надо присмотреться к тому, как личность устанавливает и определяет себя на экране, куда сама себя проецирует. Считают, что только личность это личность, но не народ или государство, и разоблачают заблуждение, будто нация это личность. Правда, разоблачителям приходится сразу признать, что государство это личность хотя бы в юридическом смысле. Оно говорит «от их имени», объясняя, требуя, рекомендуя, во всяком случае обращаясь к личностям, причем императивно. Наоборот, было бы смешно, если бы личность обратилась к закону, закон бы ее не услышал и говорить пришлось бы так или иначе не с ним, а с людьми, от которых зависит переменить закон или скажем не придавать ему особого значения. Получается, что закон даже больше чем личность, ходящая под ним, хотя голос закона может звучать только через человека.