Во дворе коллегии королевскую карету встретили декорации и транспаранты, изображавшие различные народы, склонившиеся перед Людовиком; латинские двустишия под ними на все лады восхваляли могущество, славу и набожность его христианнейшего величества. Сама трагедия была полна высокопарной чуши в адрес Людовика и ругательств над его врагами. Авторы дошли до того, что нарочно допустили некоторые неточности в стихах, чтобы дать королю случай поправить эти места и тем самым показать свой тонкий вкус.
Людовик остался доволен вечером: ему понравился и сюжет трагедии, льстивший его тщеславию, и волнение актеров, смущенных присутствием «короля-Солнца», и подобострастное внимание святых отцов, которые аплодировали при малейшем знаке одобрения с его стороны…
Король сделал ректору несколько замечаний, касающихся стиля трагедии и ее постановки, и тот, несмотря на благосклонную улыбку августейшего критика, побранил потупившихся сочинителей и актеров. Уезжая, Людовик бросил последний взгляд на декорации во дворе и поблагодарил ректора за приятный вечер. При этом один придворный стал довольно громко восхищаться за спиной короля достоинствами профессоров и учеников. Людовик оборвал его на полуслове.
– Что ж здесь удивительного? – сказал он, садясь в карету. – Ведь это моя коллегия.
Эти слова подали ректору мысль изменить название школы. До сих пор на фасаде здания висела деревянная доска с латинской надписью «Collegium Claromontanum» и изображением креста. За одну ночь вместо этой доски изготовили и повесили плиту из черного мрамора, на которой золотыми буквами было высечено: «Collegium Ludovici Magni» («Коллегия Людовика Великого»); крест был заменен лилиями.
Наутро в коллегии только и было разговоров, что о вчерашнем посещении короля и перемене названия школы. Среди учеников коллегии был некто Франсуа Сельдон, шестнадцатилетний юноша из богатой ирландской семьи. Его родители, по обычаю того времени, отправили юношу в Париж, чтобы он научился там всему, что подобало знать дворянину. Но он не мог привыкнуть к жесткой дисциплине иезуитского училища и всячески увиливал от занятий. Вчера Сельдон не присутствовал на празднике, поэтому утром он с изумлением уставился на черную мраморную плиту у входа в коллегию и бросился расспрашивать своих товарищей. Разузнав обо всем, он решил посмеяться над верноподданническим рвением святых отцов. После занятий он подозвал фонарщика, что-то прошептал ему на ухо, сунул в руку экю и передал лист бумаги…
На другой день ученики увидели на дверях коллегии латинское двустишие:
Эпиграмма произвела страшную суматоху. Сначала ее заметили одни ученики и радостно подхватили. Затем о ней узнали профессора и приказали тотчас снять ее, но было поздно – к вечеру стихи декламировал весь город.
Ректор срочно созвал совещание. Скандальный листок ходил по рукам профессоров, вызывая множество толков и предположений: одни обвиняли в случившемся бенедиктинцев, другие грешили на янсенистов… Наконец один профессор узнал почерк Сельдона.
Из расспросов учеников и фонарщика, который во всем сознался, были получены бесспорные доказательства его вины. Совет коллегии решил всем составом отправиться в Версаль, чтобы поблагодарить короля за полученное к тому времени позволение сохранить новое название коллегии и попросить о заключении виновного в Бастилию.
Выслушав иезуитов, Людовик нахмурил брови и тотчас же выдал бланк на арест шутника, добавив, что подобная дерзкая выходка заслуживает самого сурового наказания.
На следующий день Франсуа Сельдон не явился в коллегию: его арестовали той же ночью. Юношу связали, точно какого-нибудь убийцу, бросили в карету и отвезли в Бастилию.
На несчастного Сельдона напал страх, когда он увидел, что все встречавшиеся на пути солдаты и тюремщики закрывали лицо или отворачивались при его приближении, – он не знал, что таковы были обычные меры предосторожности, предписанные уставом Бастилии. Затем страх сменился удивлением при виде того, как офицеры на глазах у Сельдона поделили между собой отобранные у него часы, деньги и другие вещи.
Его поместили на третий этаж одной из башен, в просторную пустую комнату, куда свет едва проникал через маленькое окно без стекол и с толстой решеткой. В потемках с трудом можно было рассмотреть несколько предметов, составлявших ее меблировку, – сломанную кровать, стул без спинки и стол, изъеденный червями; разорванный матрас издавал невыносимое зловоние.
Мало-помалу его глаза привыкли к темноте, и Сельдон различил надписи на стенах, сделанные на многих языках. Одна из них гласила: «Вот уже двадцать лет сижу я в этой комнате, двадцать лет я спрашиваю у людей, что я им сделал, и у Бога – зачем Он оставляет меня жить и страдать».