- Здравия тебе, матушка, - Филька пригнулся под притолоку и приподнял рясу на пороге.
- И тебе не болеть, отец Филимон… - она недовольно сложила губы.
- Что-то ты мне и не рада.
- А с чего мне радоваться? Поджидал, что ли, когда Митяйка уйдет? Так сейчас дети вернутся. Ничего у тебя, батюшка, не выйдет.
- Злая ты, Семеновна. Неласковая, - лицо его расплылось в плотоядной улыбке.
- Смотри, я и приласкаться могу. Не боишься?
Филька, подобрав рясу, расселся на скамейке возле Митяйкиного верстака, закинул ногу на ногу и локоть на верстаке разложил, ни дать ни взять - как у себя дома.
- А я, может, погадать к тебе пришел. Мне тут сон давеча приснился, будто захожу я в храм, а там собака перед Царскими вратами сидит и на меня щерится. Паршивая, знаешь, такая собака, шелудивая, шерсть клочьями, а с пасти слюна капает.
- Грех это, батюшка, к ворожейке ходить сны разгадывать. Ты у Богородицы спроси, ей виднее, что собака в Божьем храме делала и почему от тебя Престол охраняла. Может, не достоин ты к Царским вратам приближаться, потому что грешишь похуже шелудивого пса.
- Не согрешишь - не покаешься, - расхохотался Филька. - И не псу шелудивому моими грехами ведать.
- Все ясно с попом. Погляди, откуда взялся дом. Почему родители мужа жили на отшибе?
- Это ее дом, не мужа. Она одна жила в доме до свадьбы.
- Как так одна? А родители, братья, сестры?
- Родители были. Они умерли. Ей было лет тринадцать. Не было ни братьев, ни сестер. Она единственная дочь.
- Так… Почему они построили дом на отшибе?
- Они его не строили. Они пришли и заняли его, он пустовал.
- Откуда они пришли?
- Я не знаю.
- От чего они умерли?
- Я… не вижу… Они просто умерли. Оба. Заснули и не проснулись.
- Да ну? Так не бывает.
- Они угорели.
- Это уже лучше. А девочка? Почему не угорела девочка?
- Она… Она рада, что они умерли. Она хотела остаться одна…
- Погляди, что это за люди.
По спине бегут мурашки, холодком веет с пола, густой свет сочится сквозь шторы и душит, душит…
- Это… темные люди.
- Что значит «темные»?
- Я их не вижу. На их месте черные силуэты. Их боялись в деревне, девочка не играла с другими детьми… Она называет их «эти».
Сказать ему, этому темному человеку, что значит «темные»? Объяснить, что их помыслы черны, что они - такие же, как он?
- Они очень набожны, но в церковь ходят редко. Не староверы, нет. И не сектанты. Их набожность какая-то неправильная. Верней… непростая.
- Что значит «непростая»?
- Я бы сказала, она идет не от сердца, а от ума.
- Так… - мел скрипит по полу. - Давай еще один шаг назад. Погляди, что это за «темные люди».
Ноги затекли, и хочется сделать этот шаг только для того, чтобы пошевелиться.
- Я ничего не чувствую! Я ничего не вижу! - Чужая память исчезает, нити обрываются, тянет вперед и вверх - в будущее, в реальность, - словно пузырь из тяжелой толщи болота. - Это не ее родители!
- Я так и думал. Можешь на них больше не смотреть, я и без тебя все про них знаю. Шагай обратно. И смотри в ее детство, совсем раннее.
Равновесие постепенно возвращается, поток чужой памяти (чужой крови в венах) несется в прошлое. Он все про них знает… Не потому ли, что он такой же, как они? Не потому ли, что «эти» - родная ему черная кровь?
- Она родилась в бане. Женщина, очень красивая, очень. Это первые ее роды, но она рожает легко. Ей не так мало лет - больше двадцати… Она рада, что родилась девочка. Она хотела именно девочку.
- А муж? У нее есть муж?
- Я не вижу. Я не знаю. Образ этой женщины очень светлый, чистый. Она словно святая. Она умрет скоро. Через два года.
Скрипит мелок…
- Шаг назад и вправо.
- Да, у нее есть муж. Девочка была зачата в этой же бане. Он… Ой, это что-то не то…
- Что там не то?
- Он… как две капли воды похож на того человека, который ехал на мельницу. Только волосы у него прямые.
- Дура, это его прадед. Почему бы им не быть похожими? Сколько ему лет?
- Больше двадцати пяти. Ненамного.
- Как его имя?
- Она зовет его… Сёмушка…
Еще один знак, нарисованный мелом на полу.
- Два шага влево. Мы очень близко к цели, очень близко. Смотри, от чего она умерла.
- Ой, мама…
Страшно смотреть. И тошно. Голова кружится, кружится! Только бы не упасть!
- Ну?
- Ее убили. Ее зарубили топором. В сенях, в ее собственных сенях, на пороге дома. Может, это разбойники? Воры? Нет, это не разбойники… - голос гаснет, перестает слушаться. Слова не вытолкнуть из глотки, не смыкаются связки, и приходится перейти на шепот. - Это сделал ее муж. Топор у меня в руке…
Сначала топор рубит правую руку, прикрывшую голову, - и кровь толчками хлещет из раны. Олёнка пригибается еще ниже, словно подставляет темя под удар. Раненая рука соскальзывает на плечо, кровь льется на спину, заливает рубаху, сарафан… Топор бьет по голове: один раз, другой, третий… Чтобы наверняка. И нет в душе ни сожаления, ни радости, ни горечи - ничего. Так забивают скотину - это долг, необходимость. Так надо.