Одним из таких должен был стать и Эван Годольфин. Доктор был молодым парнем с собственными идеями, которым не было места в американском экспедиционном корпусе. Он носил фамилию Халидом и был сторонником операций пересадки — то есть имплантации инертных веществ в живые ткани лица. В то время считалось, что единственно безопасной является пересадка хряща или кожи, взятых исключительно из тела самого пациента. Шенмэйкер, тогда полный невежда в медицине, предложил собственный хрящ, но дар был отвергнут; методика пересадок внушала доверие, и Халидом не видел никакой необходимости госпитализировать двух человек вместо одного.
Таким образом, Годольфин получил переносицу из слоновой кости, скулу из серебра и парафиново-целлулоидный подбородок. Через месяц Шенмэйкер навестил его в госпитале — там он увидел Годольфина в последний раз. Реконструкция удалась полностью. Годольфин получил назначение в Лондон на малопонятную административную должность и говорил о себе мрачновато-легкомысленно.
— Смотри хорошенько. Это все продержится не более шести месяцев. — Шенмэйкер поперхнулся, — Вон там, видишь? — продолжил Годольфин. На двух соседних койках лежали подобные жертвы войны, только кожа на их лицах была цела и лоснилась. Зато кости черепа были деформированы. — Отторжение, как они говорят. Иногда инфекция, воспаление, а иногда просто боль. Парафин, к примеру, не держит форму. Оглянуться не успеешь, как возвращаешься в первоначальное состояние. — Он рассказывал как приговоренный к смерти. — Возможно, я заложу свою скулу. Она стоит целое состояние. До переплавки она была одной из этих пасторальных статуэток восемнадцатого века — нимф или пастушек, которых награбили в шато, где фрицы оборудовали полевой госпиталь. Бог его знает, откуда они…
— А нельзя… — у Шенмэйкера пересохло в горле, — нельзя как-нибудь укрепить? Начать, скажем…
— Слишком большие повреждения. Я рад уже тому, что имею. Я не жалуюсь. Подумай о тех бедолагах, у которых нет даже шести месяцев, чтобы покуролесить.
— Что вы будете делать, когда…
— Я не думаю об этом. Но у меня будет полгода клевой жизни.
Несколько недель юный механик пребывал в состоянии эмоционального ступора. Он работал как заведенный, без перерывов, ощущая себя не более одушевленным, чем гаечный ключ или отвертка, которыми он орудовал. Когда случалось получить увольнительную, он отдавал ее кому-нибудь другому. Спал в среднем четыре часа в сутки. Этот растительный период окончился однажды вечером в бараке случайной встречей с офицером-медиком. Шенмэйкер прямолинейно и примитивно излил свои чувства:
— Как мне стать врачом?
Конечно, тогда он был простодушным идеалистом. Он лишь хотел помочь таким, как Годольфин, и помешать бессердечным и вероломным Халидомам закрепиться в медицине. Но Шенмэйкеру пришлось десять лет работать по своей первой специальности — механиком — в десятках мастерских и на рынках, затем билетером и даже помощником управляющего синдиката бутлегеров, который действовал в Декатуре, штат Иллинойс. Эти годы труда были нашпигованы ночной учебой и беспорядочным посещением курсов, поскольку после Декатура он ни разу не смог позволить себе больше трех семестров подряд. Затем была интернатура, и наконец, в канун Великой Депрессии, он вступил в масонское братство медиков.
Если уравнивание с неодушевленным предметом является признаком человека дурного, то Шенмэйкер, по крайней мере поначалу, был полон сочувствия. Однако в какой-то точке пути произошло столь трудноуловимое смещение перспективы, что даже Профейн, обладающий в этом смысле повышенным чутьем, едва ли сумел его определить. Шенмэйкер по-прежнему ненавидел Халидома и, возможно, испытывал все слабеющую любовь к Годольфину. Из этого произросло то, что называют «осознанием своей миссии» — понятие настолько тонкое, что требовало более солидной подпитки, чем просто любовь и ненависть. Поэтому появилась вполне правдоподобная поддержка в виде разных бескровных теорий об «идее» пластической хирургии. Шенмэйкер, обретя призвание в ветрах битв, был вынужден посвятить себя восстановлению того, что было разрушено силами, находящимися вне сферы его ответственности. Одни из них — политики и машины — несли войну; другие — может быть, человекоподобные машины — подвергали его пациентов разрушительному воздействию приобретенного сифилиса; третьи — на автострадах и фабриках — портили и губили работу природы автомобилями, мельницами и прочими инструментами хозяйственного обезображивания. Что он мог сделать для искоренения причин? Они существовали и составляли основу вещей как они есть, а Шенмэйкер страдал от консервативной лености. Это было своего рода социальное обобщение, но с ограничениями и обратной связью, которые делали его меньшим, чем праведная ярость, переполнявшая Шенмэйкера тем вечером в бараке с офицером медицинской службы. Короче, это была утрата ясной цели, распад.