В конце концов все мы вернулись. Возвращение Маратта в любой другой ситуации сочли бы абсурдно театральным. Работая механиком на Та Кали, он подружился с летчиками. Одного за другим их подбили. В ночь, когда погиб последний, он нагло зашел в офицерский клуб, стащил бутылку вина — в то время вино, как и все остальное, было редкостью, поскольку к острову конвои прорваться не могли — и воинственно напился. Потом его видели на окраине у одной из позиций «Бофорсов», где ему показывали, как пользоваться артустановкой. Его успели обучить до начала очередного налета. После этого он поделил свое время между артиллерией и аэропортом, урывая для сна, как я полагаю, два-три часа в сутки. У него было превосходное число попаданий. Выход из затворничества стал заметен и в его стихах.
Возвращение Фаусто II было самым неистовым. Вывалившись из абстракции, он превратился в Фаусто III — ачеловечность, которая наиболее верно отражала истиное положение вещей. Вероятно. Людям свойственно отбрасывать такие мысли.
Но все разделяли эту чувствительность к декадансу, ощущение медленного падения, как будто остров дюйм за дюймом заколачивали в море. "Я помню", — написал этот новый Фаусто,
Я помню
Печальное танго в последнюю ночь уходящего мира
Девочку глядящую из-за пальм
На отель «Финикия»
Мария, alma de mi corazon,
Раньше — до тигля
И кучи шлака
До внезапных кратеров
И ракового цветения развороченной земли.
До пикирующих стервятников;
До той цикады,
Саранчи,
Пустой улицы.
О, мы были исполнены лирических строчек вроде "На отель «Финикия». Свободный стих, почему бы и нет? Просто не хватало времени облекать их в рифму или размер, беспокоиться о резонансе и двусмысленности. Поэзии приходилось быть столь же торопливой и грубой, как еда, сон или секс. Сделанной на скорую руку и не такой изящной, какой она могла бы быть. Но она делала свое дело — фиксировала истину.
"Истину" — я имею в виду — в смысле достижимой точности. Никакой метафизики. Поэзия — общение не с ангелами или с «подсознательным». Это общение с кишечником, гениталиями и пятью органами чувств. Не более.
У тебя есть бабушка, дитя, которой посвящено здесь несколько строчек. Карла Майстраль; как ты знаешь, она умерла прошлой весной, пережив моего отца на три года. Этого события хватило бы, чтобы произвести на свет нового Фаусто, произойди оно в одно из ранних «царствований». Фаусто II, например, был из тех запутавшихся мальтийских мальчишек, что не могли отделить любовь к острову от любви к матери. Стань Фаусто IV ко времени смерти Карлы бОльшим националистом, сейчас у нас был бы Фаусто V.
В начале войны появляются пассажи вроде этого:
Мальта — имя существительное, собственное, женского рода. С восьмого июня итальянцы пытаются ее дефлорировать. Угрюмая, она лежит в море на спине — незапамятная женщина. Распростертая перед взрывными оргазмами бомб Муссолини. Но ее душа невредима, не может не быть невредимой. Она — мальтийский народ, который ждет, просто ждет, укрывшись в ее расщелинах и катакомбах, — живой, полный скрытой силы, полный веры в Бога Его Церкви. Какое значение может иметь ее плоть? Плоть уязвима, плоть — жертва. Но чем ковчег был для Ноя, тем ее нерушимое чрево из нашего мальтийского камня является для ее детей. Чем-то данным нам — детям еще и Бога — в награду за преданность и верность сыновнему долгу.
Каменное чрево. В какие тайные признания мы забрели! Карла, должно быть, поведала ему об обстоятельствах его рождения. Это случилось незадолго до Июньских беспорядков, в которых участвовал старый Майстраль. Каким образом — так никогда и не выяснилось. Но достаточно активно, чтобы настроить Карлу против себя и против нее самой. Так активно, что однажды ночью мы вдвоем чуть не скатились, подобно обреченным акробатам, вниз по лестнице в конце улицы Сан-Джованни около Гавани, я — в чистилище, она — в ад самоубийства. Что удержало ее? Вслушиваясь в ее вечерние молитвы, мальчик Фаусто смог лишь выяснить, что это был некий англичанин, таинственное существо по имени Стенсил.
Чувствовал ли он себя загнанным? Благополучно выскользнув из одного чрева, и попав в подземный каземат другого, не столь для него счастливого?
Опять та же классическая реакция — затворничество. Опять в проклятой «общности». Когда мать Елены погибла от шальной бомбы, сброшенной на Витториозу:
О, мы привыкли к таким вещам. Моя мать жива и в добром здравии. Дай Бог, чтобы так продолжалось и дальше. Но если мне суждено потерять ее (или ей — меня), ikun li trid int — да свершится воля Твоя. Я не собираюсь долго говорить о смерти, прекрасно сознавая, что молодой человек даже тогда будет ребячиться в иллюзии бессмертия.
И на этом острове — даже, возможно, в большей степени, ведь мы как-никак превратились друг в друга. Стали частями целого. Одни умирают, другие продолжают жить. Если волос упадет с головы, обломится ноготь, стану ли я менее живым и определенным?