университетских лекций, например Эверса-младшего, известного автора
"Истории древнего русского права". Эверс стоял за гипотезу хазарского
происхождения Руси. Его умные замечания и обширные сведения были вообще
привлекательны и полезны для Жуковского, который сам занимался всеобщею и
русскою историей. В это же время жил в Дерпте, у своего тестя Левенштерна,
баварский граф Л. де Брэ (L. de Bray), написавший этюд "Essai critique sur l'histoire de la Livonie" {"Критический очерк истории Ливонии" (фр.).}, посвященный
императору Александру I (Dorpat. 1817, 3 части)22. Жуковский, переводивший
ему некоторые страницы из истории Карамзина, с большим интересом изучал
притом и историю балтийских провинций. Из лекций профессора Эшэ, прямого
ученика Канта, автора книги "DerPantheismus" {"Пантеизм" (нем.).}, Жуковский
вынес мало пользы, потому что отвлеченные философские вопросы, сами по себе
темные, еще более были затемнены изложением, не вполне доступным для поэта".
Несмотря, однако, на свои ученые и художественные занятия, Жуковский
охотно входил в знакомство со студентами и не отказался от посещения
торжественного фукс-коммерша, на который он был приглашен вместе с
профессорами как почетный гость. Это было 14-го августа 1815 года. Студенты,
по принятому обычаю, почтили поэта тостом, и он также отдал долг этому
обычаю. Но когда почтеннейший ветеран между профессорами, 80-летний Эверс,
профессор богословия, вздумал с ним пить братство, "то я, -- пишет Жуковский к
Авдотье Петровне Елагиной из Петербурга 18-го сентября 1815 года, -- был
тронут до глубины души и от всей души поцеловал братскую руку. На другой
день после студентского праздника отправился я с Воейковым, с Сашей и Машей
в коляске за город. Солнце заходило самым прекрасным образом, и я вспомнил об
Эверсе и о завещании Эверса. Я часто любовался этим стариком, который всякий
вечер ходил на гору смотреть на захождение солнца. Заходящее солнце в
присутствии старца, которого жизнь была святая, есть что-то величественное,
есть самое лучшее зрелище на свете. Мой добрый шептун принял образ
добродетельного старика и утешил меня в этом виде. Я написал стихи "К старцу
Эверсу", которые вскоре пришлю и вам. Они должны быть дерптские повторения
моего "Теона и Эсхина". В обоих много для меня добра".
Этими словами объясняется происхождение послания "К старцу
Эверсу"24 и то, почему во второй половине этого стихотворения Жуковский
говорит:
Я зрел вчера: сходя на край небес,
Как Божество, нас солнце покидало -- и пр.
Кому неизвестны обстоятельства и невеселое настроение духа
Жуковского, тот не поймет, отчего он мог сказать:
Вступая в круг счастливцев молодых,
Я мыслил там -- на миг товарищ их --
С веселыми весельем поделиться
И юношей блаженством насладиться.
Но в сем кругу меня мой гений ждал:
Там Эверс мне на братство руку дал...
Благодарю, хранитель-Провиденье!
Могу ль забыть священное мгновенье,
Когда, мой брат, к руке твоей святой
Я прикоснуть дерзнул уста с лобзаньем,
Когда стоял ты, старец, предо мной
С отеческим мне счастия желаньем!..
Немудрено, что мы, свидетели этой трогательной встречи знаменитого
русского поэта с почтенным дерптским профессором, с восторгом пожали руки
нашему дерптскому гостю и считали его с тех пор и нашим братом; немудрено
также, что он сохранил по смерть доброе расположение к дерптскому обычаю и
даже советовал многим землякам своим учиться в Дерптском университете. Но
лучше всего то, что, поживя в Дерпте, Жуковский не сделался, однако, чуждым
своему родному языку и коренной России, как не сделались им чуждыми
впоследствии Языков, Соллогуб, Даль, Пирогов, Овсянников, Хрептович,
Киселев, Якубович и множество других русских, учившихся в Дерпте.
Такова была внешняя сторона дерптской жизни Жуковского. Зато
невесела была внутренняя, душевная, сторона его тогдашней жизни. Это мы
узнаем из многих писем к Авдотье и Анне Петровнам. Екатерина Афанасьевна,
как уже сказано, не хотела, чтоб он оставался в Дерпте. Жуковский, пожертвовав
своим счастием и всею правдой обещавшись быть ей братом, а детям ее верным
отцом, надеялся приобрести ее доверие к его нравственным правилам и
обещаниям; но в этом-то он и ошибся! Воейков, поступки которого, как уже было
видно и прежде, не обнаруживали в нем доброго семьянина, все-таки пользовался
расположением тещи, потому что потакал ее предрассудкам. "Его я совершенно
вычеркнул из всех моих расчетов", -- пишет Жуковский. "Будучи товарищем и
родным Маши, я мог бы и его любить, как Сашина мужа; теперь же он для меня
не существует". Екатерина Афанасьевна не оценила вполне высокой добродетели
ни Жуковского, ни дочери своей, этого ангела кротости и любви! Обоим она
показала недоверчивость и тем глубоко их оскорбила. Некоторые весьма
почтенные лица из высшего духовенства продолжали словесно и письменно
уверять Екатерину Афанасьевну, что нет препятствия к исполнению желаний
Жуковского; но, несмотря на то, Екатерина Афанасьевна повторяла дочери, что
совесть матери не позволяет ей нарушить церковный устав, и, как ангел
добродетели, дочь покорилась воле матери. <...>