— Еще один вопрос. Ваше имя, сударыня, — разумеется, оно есть в письмах ваших друзей, но будьте так любезны, напишите его для меня, — он взглянул на лист бумаги: — М-А-Р-Ы-Н-А 3-А-(очень забавно!) — Л-Е-З-О-В-С-К-А. Да, вспомнил. А теперь, прошу вас, прочитайте его.
Она прочитала.
— Не могли бы вы произнести еще раз фамилию? По-моему, она читается совершенно не так, как пишется.
Она объяснила, что польское перечеркнутое / произносится как
— Сейчас попробую еще разок. Зален… нет, Завен… дальше нужно шепелявить, да? — Он засмеялся. — Давайте поговорим серьезно, сударыня. Вы же понимаете, что никто в Америке никогда не научится правильно произносить ваше имя. И вам вряд ли будет приятно слышать, как ваше имя постоянно коверкают, и ведь мало кто даже попытается его произнести, — он откинулся на спинку стула. — Надо бы его укоротить. Может, опустить это
— Я с радостью упрощу свою труднопроизносимую иностранную фамилию, — беззаботно сказала Марына. — Ведь так поступают многие, когда приезжают в Америку? Уверена, что мой первый муж, фамилию которого я ношу, Генрих Заленжовский, — (нет, не буду объяснять, почему он был Заленжовским, а я — Заленжовска, для янки это уж слишком), — был бы очень доволен.
И, радуясь возможности исказить последний символ власти Генриха над ней, она снова взяла бумагу, написала новый вариант и передала ему обратно.
— З-А-Л… Не будем говорить
— Почти так же легко, как Ристори.
— Вы смеетесь надо мной, мадам Заленска.
— Зовите меня мадам Марына.
— Боюсь, что с именем нам тоже нужно будет что-то сделать.
—
— Но никто же не сможет его произнести. Неужели вы хотите, чтобы люди говорили «мадам Мэри-Нааа»? Мэри-Нааааа. Не хотите ведь.
— Что вы предлагаете, мистер Бартон?
— Мэри не пойдет. Слишком американское имя. Мари — французское. А что, если изменить одну-единственную буковку? Смотрите.
Он написал: М-А-Р-И-Н-А.
— Но так мое имя звучит по-русски! Нет, мистер Бартон, у польской актрисы не может быть русского имени. — Она чуть не сказала: «Русские — наши угнетатели», но тут же поняла, как ребячливо это прозвучало бы.
— Почему бы и нет? В Америке никто не заметит разницы. И люди смогут его произносить. Они будут говорить: «Мари-ина». Подумают, что итальянское. Звучит приятно. Что вы на это скажете? Марина Заленска, — он лукаво взглянул на нее. — Мадам Марина.
Она нахмурилась и отвернулась.
— Ну что ж, договорились. Сегодня после обеда я составлю контракт. А сейчас позвольте провозгласить тост за это знаменательное событие! — Он достал из ящика стола бутылку виски. — Должен сказать вам, что штрафую на пять долларов всех моих работников, если застаю их за распитием спиртного в театре. Актеров — на десятку, — он наполнил бокалы до половины. — Конечно, за исключением Эдвина Бута. Для бедняги Бута, и я считаю это справедливым, всегда делается исключение. Чистое или с водой?
Марина Заленска. Марина Заленска. Марина — что там такое с Эдвином Бутом? — Заленска.
— Что вы сказали? А, без воды.
Марина, мать Питера. Фамилию Питера тоже придется изменить.
«Так что все решено, Хенрик. Даты, роли, необыкновенно щедрое жалованье, мое исковерканное имя. Нет, этот человек — вовсе не пьянчужка. И когда я вынула сигарету, он просто сказал: „А!“ — и полез за спичками. Он — первый американец на моей памяти, который не был шокирован тем, что женщина курит. Кажется, мы хорошо поладим с этим мистером Бартоном. Я ему нравлюсь, он немного побаивается меня и нравится мне: он проницателен и искренне любит театр. Я обедала с ним и его очаровательной женой — простая домашняя еда: кукурузный суп-пюре, крабы со специями, бараньи отбивные в томатном соусе, фаршированный картофель, жареные цыплята, банановое мороженое, рулет с джемом, кофе и, конечно, расставленные по столу в высоких бокалах свежие черенки сельдерея, которые можно было грызть
Марына подошла к зеркалу — единственному откровенному другу актрисы — и признала, что похудела с тех пор, как уехала из Польши, хотя вряд ли будет казаться слишком худой, вернее тощей, в любом из привезенных костюмов; ее лицо постарело, особенно вокруг глаз, хотя она знала, что на сцене, благодаря привычному волшебству грима и газовых ламп, ей можно будет дать не больше двадцати пяти. «Конечно, — писала она Хенрику, — жизнерадостный задор легкомысленной девчонки теперь уже недоступен мне, но восторг и энтузиазм остались нетронутыми. Мне кажется, я способна безупречно подражать эмоциям, которые ускользают от меня в реальной жизни. Я никогда не была великой прирожденной актрисой, но я неутомима и сильна».