(«Да, она больна. Нервы. Да, она еще нездорова», — говорили между собой все ее друзья, за исключением доктора.)
— Так, значит, вы верите в рай, — успокаивающе проговорил он.
— Да, и у его врат я спрошу: «Это и есть ваш рай? Все эти бесплотные фигуры в белом, парящие среди белых облаков? А куда же я сяду? Где же вода?»
— Марына… — Взяв актрису под руку, он проводил ее к канапе. — Я налью вам капельку коньяку. Нам обоим не повредит.
— Вы слишком много пьете, Хенрик.
— Вот, возьмите. — Он передал ей рюмку и сел напротив. — Так ведь лучше?
Она отпила немного, откинулась на спинку и молча посмотрела на него.
— Что с вами?
— Мне кажется, я очень скоро умру, если не совершу чего-нибудь безрассудного… великого. Знаете, в прошлом году мне казалось, что я умираю.
— Но вы же не умерли.
— Неужели для того, чтобы тебе поверили, нужно умереть?
Из письма никому, то есть себе самой:
«Не потому, что мой брат, мой любимый брат, умирает и мне не перед кем будет преклоняться… не потому, что моя любимая мать действует мне на нервы, ах, если б я только могла закрыть ей рот… не потому, что я тоже неважная мать (но ведь я же актриса!)… не потому, что мой муж, который не является отцом моего сына, так добр и готов сделать все, чего бы я ни пожелала… не потому, что все аплодируют мне, потому что не представляют меня более живой или не такой, как сейчас… не потому, что мне уже тридцать пять и я живу в древней стране, но не желаю стареть (не хочу стать такой, как мать)… не потому, что некоторые критики снисходительно сравнивают меня с актрисами помоложе, хотя овации после каждого спектакля все такие же бурные (так зачем тогда нужны овации?)… не потому, что я заболела (нервы) и не могла играть три месяца, каких-то три месяца (мне не по себе, когда я не работаю)… не потому, что я верю в рай… ах, и не потому, что полиция до сих пор следит за мной и доносит на меня, хотя все безответственные заявления и надежды давно в прошлом (боже мой, прошло уже тринадцать лет после Восстания!)… не потому я решила совершить поступок, которого никто не одобряет, который все считают безумием, но которого я жду от других, вопреки их нежеланию; даже Богдан, который всегда хочет того же, что и я (он обещал, когда мы венчались), на самом деле против. Но ему придется это сделать».
— Наверное, таково мое проклятие — всегда откуда-нибудь приезжать. Видите ли, мир, — говорила она, — очень велик. Мир распадается на множество частей. Мир, подобно нашей бедной Польше, всегда можно разделить. И подразделить. Ты занимаешь все меньше и меньше места. Хотя и чувствуешь себя как дома на этом месте…
— На этой сцене, — подсказал друг.
— Если вам угодно, — холодно сказала она, — на этой сцене. — И нахмурилась: — Надеюсь, вы не хотите напомнить мне, что весь мир — театр?
— Но как вы можете оставить свой дом, ведь он — здесь!
— Мой дом, мой дом! — воскликнула она. — У меня нет дома!
— Бросить своих…
— Друзей? — выкрикнула она.
— Мы с Иреной имели в виду ваших зрителей.
— Кто сказал, что я бросаю своих зрителей? Забудут ли они меня, если я решу уехать? Нет. Примут ли обратно, если я решу вернуться? Да. Что же касается моих друзей…
— Да?
— Уверяю тебя, я не собираюсь бросать друзей.
— Мои друзья, — повторяла Марына, — намного опаснее моих врагов. Я постоянно думаю об их одобрении. Их ожиданиях. Они хотят, чтобы я оставалась такой, какая есть, и я не могу полностью разрушить их иллюзии. Возможно, они разлюбят меня.
Я им все объяснила. Хотя могла бы преподнести это как причуду. Недавно думала, что уже готова это сделать. На ужине в отеле после премьеры я собиралась поднять бокал: «Я уезжаю. Скоро. Навсегда». Кто-нибудь воскликнул бы: «О, мадам, как же так можно?» А я бы ответила: «Можно». Но у меня не хватило смелости. Вместо этого я предложила тост за нашу бедную, растерзанную родину.
Любовь к родине, к друзьям, к семье, к сцене… да, и любовь к Богу: слово «любовь» легко слетало с уст Марыны, хотя она так мало ждала от романтической любви — привычной темы пьес.
Она росла скромным, послушным ребенком. Верила, что Бог следит за ней и записывает в большую коричневую книгу (такой она ее себе представляла) все ее мысли и поступки. Держала спину прямо и всегда смотрела людям в глаза. Богу это нравится, думала она. Еще в нежном возрасте девочка поняла, что жаловаться бесполезно и лучше всего никому не доверять. Бог знал, как она слаба, но прощал ее, потому что она очень старалась. Взамен она решила не просить Бога ни о чем, чего не могла заслужить либо собственными талантами, либо силой желания. Ей не хотелось злоупотреблять Его щедростью.
Разумеется, она не могла сказать правду. Но в ней было столько энергии, чтобы сказать