Женя Бабляк (все звали его Женькой) пришел к нам потому, что учился вместе с моей будущей женой в Высшем художественно-промышленном училище имени Мухиной. Моя жена пригласила Женьку не только по студенческой дружбе, но и по житейской нужде: мы только что въехали в однокомнатную кооперативную квартиру, то есть не въехали, а вошли, неся в руках все наше наличное имущество. Мебели, вещей домашнего обихода, а также и средств к существованию у нас пока что не было: мы вступали в молодоженскую жизнь свободными художниками; время не очень поощряло художества, тем паче свободу. Что было, ушло на квартиру.
Помню в нашем доме на первом этаже жил тогда поэт Вася Бетаки, с многодетным семейством, а мы — на пятом. Бывало, я занимал у Васи тридцать копеек, покупал триста граммов кильки пряного посола: килька поступала тогда в торговую сеть бочками... Нынче Вася Бетаки что-то редактирует в Париже, иногда вещает по «Свободе». По прошествии семнадцати лет после его отъезда мы с ним повстречались в кафе нашего Дома писателя. Весь его вид, лицо, речи выражали одно: превосходство надо мной, над нами, неуехавшими. Он вспомнил о чем-то таком, давно мною позабытом... «Помнишь, когда меня исключали из Союза писателей, ты ко мне подошел, спросил с сожалением: «Как же ты теперь будешь жить?» Я ничего тебе не сказал, только внутренне посмеялся. Меня тогда уже ждало хорошее место в Париже... Сейчас ко мне переехала младшая дочка, я ее выдал замуж за француза, моего друга... И старшая переедет...»
Я вспомнил... Положение Васи Бетаки, исключенного из Союза, представилось мне ужасным. Я его пережил как собственное потрясение. Вася тогда посмеялся надо мной. Теперь мог я посмеяться — последним, но было не смешно.
Женька Бабляк явился к нам в шалаш, в наш рай влюбленных — мы спали тогда на полу на газете «Правда», уложенной в несколько рядов, — с большим мешком за спиной, достал из мешка столярный топор, пилу-ножовку, рубанок-фуганок, стамеску, лобзик, дрель, шлямбур-зубило, отвертку, металлические уголки, шурупы... Началось в моей жизни упоительное время пиления, стругания, пробивания дыр в стенах и потолке, обжига деревянных поверхностей, варения на газу воска со скипидаром — под руководством англичанина-золотые руки Женьки Бабляка. Впрочем, все у нас начиналось с ночной операции: мы утаскивали с соседней стройки заледеневшие сосновые доски (дело было зимой), оттаивали древесину, выявляли инструментом ее текстуру (Женька утверждал, что она похожа на музыку Вивальди). В доме пахло стружкой и скипидаром. Работа сопровождалась беседой; выше радости я не знаю, чем беседа с близким по духу человеком. Больше высказывался Женька, так много он всего передумал.
Я узнал от моего нового друга, что он работал на стройках в английской глубинке и в Лондоне, овладел строительными профессиями; окончил не то колледж, не то лицей, то есть по-нашему получил среднее образование; год прожил в Париже, тоже чему-то учился. Но главный труд его души в отрочестве и в юности состоял в том, как снова стать русским, обрести свою Родину и — что значит Россия, какая она. Дома разговаривали по-русски, за порогом дома Женька становился англичанином.
В своих рассказах Женька мало останавливался на фактах, лицах, постоянно витал в мечтах-эмпиреях. Однажды вспомнил, как вместе плыл на пароме из Дувра в Гавр с Александром Федоровичем Керенским, беседовал с ним. С почтительной любовью рассказывал о своем английском друге-наставнике Володе Ковальском, ставил Володю много выше себя во всех отношениях: лучшее в своей судьбе, то есть возвращение в Россию приписывал его благотворному воздействию.
Я узнал от Евгения Бабляка, что Володя Ковальский прошел войну от Ржева до Эльбы, закончил ее комбатом, то есть командиром батареи, с металлом наград на груди. Но у комбата случилось несовпадение мнений с политорганами... по какому-то нравственно важному поводу (Женька о фактах говорил вскользь, мало что понимал в советской системе и идеологии), над комбатом нависла угроза того же рода, что, в своей время, и над артиллеристом Солженицыным... Он сделал шаг в западном направлении, без малейшего шанса на обратный ход в обозримое время. В Лондоне Володя Ковальский овладел строительной профессией, набрал высокий разряд... Такова была Женькина версия о его лондонском друге. Я воспринимал ее, как интересное сочинение. (По-английски художественное сочинение — фикшн, фикция, то есть вымысел).
«Мы с Володей работаем, — рассказывал Женька Бабляк, — монтируем подвесной потолок, а он меня экзаменует. Даст мне прочесть «Войну и мир», после спрашивает, какую идею я вынес, как понял Россию, русского человека, про Наташу Ростову, Платона Каратаева... Или купит билеты на «Лебединое озеро».
Вот как все несбыточно красиво, ну, прямо сказки Шехерезады; Володю Ковальского я даже не мог представить себе в человеческом образе, в постижимых житейских обстоятельствах: нас разделял тот самый рубеж — железный занавес, — за которым все становилось призрачным, как в мире ином.