— Он был мой друг, мы дружили лет десять, пока не раздружились, мы все, вернувшиеся с фронта, ходили в военном, а он в штатском, на меня глядя, с завистью говорил: вот ты воевал! — а я, честно, не видел разницы, кто воевал, кто нет, я не злой и не злопамятный и не предъявляю счет людям, что они другие, и жизнь у них сложилась по-другому, я его любил, он был отдельный, какая разница, воевал или был в тылу, по какой причине, я не спрашивал, он не говорил, только однажды, не помню, в какой связи показал бумажку, что-то про заболевание, освобождавшее от армии, у него голова по временам реально болела, глаза по-страшному темнели, руки леденели, он совал пощупать, признавался, что может человека убить в таком состоянии, я и забыл про эту бумажку, вот сейчас говорю и вспомнил, а он, как боль утихала, с жадностью расспрашивал одно и то же: как было на войне, как убивали, как выживали, реально интересовался войной, я рассказывал ему и сам по мере рассказа реально понимал, что пройти этот ад и остаться в живых — значило быть счастливчиком, я и был им, командовал связистами и связистками, сколько их, бедолаг, погибло у меня на глазах, у меня на руках, сколько крови повытекло, кишок повывалилось, их увозили в госпиталя, и больше в отряд они не возвращались, и те, кто выжил, жили и за них тоже, мы были молоды и хотели поскорее забыть про смерть, встречались с девушками, пили вино, за погибших стоя, и он с нами стоя и садясь последним, еды немного и скудная, но мы не пьянели, от всей души праздновали дни рожденья, Первое мая, Новый год, устраивали балы-маскарады, на двенадцати-пятнадцати метрах, и тесно не было, он делал маски изумительные, лучше всех, шарады придумывали, конкурсы, всяк проявлял свой талант, а первое место у него, он уже тогда рисовал великолепно, я помню его раздавленные большие пальцы, в них карандаш, и из-под грифеля уверенные, тонкие линии, мы ахали, когда из них складывались лица, наших девушек и наши, мое в том числе, он умел схватить сходство, как никто, я из-за него увлекся живописью и рисунком, не как художник, у меня нет таланта, а как зритель, он таскал меня и в Третьяковку, и в Пушкинский, я видел, что он мастер наподобие Репина или Сурикова, и прочил ему славу, и, как видите, не ошибся, но потом праздники как-то угасли, карточки, то, се, жить становилось труднее, девушки, кто повыходил замуж, не за нас, за других, одна умерла, он все рисовал и рисовал ее уже небывшую, а потом рвал рисунки, что-то у них было, но мы, при том, что видели и грязное, и всякое, между собой были скромны и лишнего не спрашивали, тем более он молчальник, больше слушал, чем говорил, но зато когда его прорывало, вмиг тушевались, потому что говорил он то, что на улице не услыхать и в газете не вычитать, а только узнать где-то в очень особом отделе, он и намекал про это, когда был в хорошем настроении, тогда он был неуемный шутник и весельчак, и мы не знали, валяет он дурака или реально связан с органами, но через несколько лет, когда я встретил товарища и разговор коснулся Окоемова, товарищ сделал страшные глаза, оглянулся и приложил палец к губам: тс-с-с. А почему он сделал тс-с-с, я не знаю.
Обручев выдержал секундную паузу, в которую мне удалось ворваться с вопросом:
— Почему вы раздружились?
Он задумался:
— А вы знаете, я даже не помню, почему.
Но тотчас блеклые глазки сверкнули:
— Нет, помню, ну как же, отлично помню, у нас был третий друг, Алексаша Оксман, у него отец умер, датчанин по национальности, и мы стояли у гроба, и вдруг Вася оттащил меня в сторону и зашептал на ухо, что надо поосторожнее, потому как отец Алексаши был плохой человек, хотя при его жизни мы охотно заходили к нему в кабинет, когда он приглашал нас, и разговаривали с ним охотно, и охотно позволяли себе рюмку-другую коньяку, что было редкостью, а он радушно выставлял, будучи работником Интернационала, Четвертого, кажется, у него висела почетная грамота, подписанная Сталиным, и тогда он был хорошим, и я возразил Васе, что раз у него грамота от Сталина, как он может быть плохим, представляете степень нашей инфантильности, когда мы уже прошли фронт и все такое, но Вася строго глянул и сказал, что знает больше меня и что скрытые враги опаснее явных, а на поминках неожиданно встал и провозгласил тост, полностью противоречивший тому, что говорил мне на кладбище, и я при всех громко спросил, когда ему верить, тогда или сейчас, и он подскочил ко мне и со всего размаху ударил по лицу, а я ударил ответно, но он был выше и сильнее, и он разбил мне лицо в кровь, а я пожалел, что со мной нет моего «вальтера», с которым прошагал всю войну, я бы убил его.
— И вы никогда никому не рассказывали это? — спросила я.
— А зачем? — спросил он в свою очередь. — Я и сейчас промолчал бы, не обратись ко мне Татьяна Юрьевна.
— А фамилия какая у него была?
— Сперва Огинский по отцу, потом Окоемов по матери.
— А почему он сменил фамилию?
— А я не знаю, я не спрашивал.
— А вы рассказывали Татьяне Юрьевне то, что мне сейчас?