Течения моих метафизических вод, как горячий Гольфстрим в холодной Атлантике. От этого два крайних состояния: бешенства и растерянности. Но и помимо, лилось-переливалось. Мы живем в разные стороны, как растопыренные, не успевая поспевать за знаками матрицы, запечатлевающими работу сознания. Безголосо ли, в голосах ли. К тому времени, как безутешно распалось у Анатолия с Милкой, Окоемова не было на свете. А таинственный внутренний голос, один из многих, в параллель многим, занятым своим, по-прежнему перебирал виды, цвета, живопись во фрагментах и целиком, поэзию и музыку явления, именовавшегося
Конечно, сознание зафиксировало, что образ при воспроизведении расстраивался. Растраивался. Не в смысле огорчался, а в смысле троился. Матрица отпечатала триаду целиком:
что в первую минуту был строен, бородат и белокур,
что, вынося чай, сутул, усат и черноглаз,
а, прощаясь, голубоглаз и сед.
Или память подвела, и это было в разные дни. Как будто если в разные, то не столь странно.
Гораздо более странным было то, что меня это ничуть не смутило. Словно каждый раз попадались люди, которые вот так запросто претерпевали изменения. Я не сразу догадалась, что Окоемов –
Об этом, не удержавшись, спросила при очередной встрече. Получила ответ:
Проверять людей на пустяках бессодержательно, сударыня. Про пустяки они и забудут как про пустяшное. Люди проверяются на важном. Не скрою, вы проходите у меня проверку. Я доверяю вам важное, проверяя вас. Выдержите – задружимся сильнее. Нет – нет. Подумали: если нет, он сам пострадает. Ни в коем разе. Прежде он отлучит вас от себя как причину страдания. Немедля. А затем во всеуслышание назовет лгуньей. Испортит вам имидж, как у вас говорят. Избегнув возможного страдания, заставит страдать вас.
И часто вам приходилось проделывать такие штуки, поморщилась я. Несколько раз, и только с теми, на кого надеялся, обнажил он желтые клыки. И что с ними сталось, не отступала я, отчего-то холодея. О болезни Осильева вы слышали, о смерти Окова тоже, а вот жилистый Оликарпов жив и здоров, хотя идейно мы разошлись, выводы делайте сами, расхохотался он. Не смешно, сказала я, чтобы что-то сказать, испытывая средневековый холод и согревая руки собственным дыханием. А жизнь такая, что смешного мало, отреагировал он почти печально, хотя я не забыл, что намеревался вас смешить, не журитесь, всё у нас впереди.
Что затворник, не краснобай, человек, не заботящийся о производимом впечатлении, умеет вдруг уступить в нем место роскошному повествователю, знающему, как его произвести, мне уже было явлено.
В тот раз, со скрученным годами позвоночником и опущенными мышцами живота, отчего живот квашней валился ему на колени, желтолицый и с желтыми белками, как после гепатита, он, развалившись на тахте, вспоминал свои детство и юность.
Часы летели, как облетает сад.
12
Он родился в подмосковной деревне и до десяти лет был деревенским жителем. Рос среди коз, лебеды и небогатых соседских садов, откуда вместе с приятелями воровал яблоки-кислицу, от них сводило скулы, но показать это было невозможно, наоборот, необходимо было всячески демонстрировать мужественное удовольствие. Этой наукой овладел сполна. Сколько бы в дальнейшем ни приходилось демонстрировать мужественное удовольствие, всегда оказывался на высоте. Воспитатели – дед и бабка. Бабка, добрейшей души человек, никогда не повышала голоса, при живых, однако разбежавшихся родителях считала мальчонку сиротой и подкармливала вкусненьким. Дед, суровый силач, исправлял бабкино слюнтяйство крепкими подзатыльниками, от которых горели уши и щеки, подзатыльники сбивали неслуха с ног, и первое, чему обучился, – сжавшись в пружину, удержаться на ногах. Если от соседей поступала жалоба на малолетнего вора, дед порол до крови. Один раз ребенок – фактически он был ребенок – потерял сознание от боли. Очнулся: малая росточком бабка наскакивала на великана-мужа, тыча в крутую грудную клетку сухими ручонками с перевитыми верев-