Следствие возобновилось, и я, разумеется, не мог думать обо всем этом; минутное удовлетворение сделанным открытием и недоумение по поводу детского примитивизма еще больше сбивали с толку. Следователь снова повторил — не таким, правда, убедительным тоном, — что «если расскажу правду», то отпустят домой. Какую же «правду» хотел он из меня вытянуть заведомой ложью, произносимой с добродушной улыбкой?
— Вы политический деятель? — спросил он.
— Да.
— Какой?
— Сионист.
— Членом какой сионистской организации вы являлись?
— Бейтар.
— Были рядовым членом или состояли в руководстве?
— Состоял в руководстве.
— Какой пост занимали?
— Возглавлял организацию Бейтар в Польше.
— Много людей было в организации?
— Да, десятки тысяч.
— Прекрасно. А теперь расскажите мне все, все до конца о вашей антисоветской деятельности в Вильнюсе.
— В такой деятельности не участвовал.
— Врешь!!
До сих пор следователь вежливо обращался ко мне на вы, но в этом месте допроса он вдруг перешел на ты. В моем положении не стоило, может быть, обращать внимание на такие мелочи, но «пережитки прошлого» не позволили мне смириться с неожиданной переменой в отношении следователя.
— Я читал, — сказал я ему, — что представители советской власти обращаются с гражданами вежливо, и поэтому прошу мне больше не тыкать. Во-вторых, я не вру.
— Я не хотел вас обидеть, — сказал следователь. — Вижу, что вы человек грамотный, но быть таким гордым не стоит. Главное — рассказать правду, но этого вы, кажется, делать не хотите. Подумайте немного, вы себе же оказываете медвежью услугу.
В течение часа этот диалог повторялся с легкими вариациями множество раз. В сказанном мною (или в «признании», по словам следователя) было, по понятиям энкаведистов, достаточно обличительного материала, чтобы меня «ликвидировать». Правда, в моих ответах не было ничего нового для следователя: в Польше мы действовали открыто и легально, и материал о нашей деятельности был в избытке передан советским следственным органам осведомителями-евреями. Верно, что я не рассказал ему о ночных собраниях в Вильнюсе, Каунасе и других городах Литвы, посвященных памяти Зеэва Жаботинского. Не рассказал о траурном митинге в день Поминовения (Азкара) руководителя Бейтара на вильнюсском кладбище, где собрались десятки бейтаровцев: Йосеф Глазман, который потом руководил бойцами вильнюсского гетто; Исраэль Эпштейн, погибший в Риме на боевом посту как офицер ЭЦЕЛя; Авраам Ампер, один из помощников Авраама Штерна, погибший, как и его командир, от рук британских агентов; Натан Фридман и д-р Шайб — будущие руководители ЛЕХИ, д-р Ютан, который чудом избежал советских лагерей, но угодил в британский концлагерь в Эритрее, Иерахмиель Вирник, редактор газеты «Йозма» в Государстве Израиль, поэт Шломо Скульский и многие другие. На этот митинг мы тайно принесли наше знамя; собрались у могилы молодого бейтаровца, погибшего в снежную бурю неподалеку от Вильнюса при попытке добраться до Эрец Исраэль. Мы молились, пели песни Бейтара, гимн восстания и веры в возрождение Израиля, и под развевающимся над кладбищем бело-голубым знаменем мы поклялись при любых обстоятельствах и любой ценой выполнять завещание Учителя, сохранить веру в возрождение нашего народа. «Мы еще удостоимся чести сражаться за Сион, — сказал я собравшимся. — Но если этой возможности нас лишат, мы будем страдать за Сион. В любом случае мы выполним свой обет».
Разумеется, с точки зрения советской власти, все это было политическим преступлением, то есть самым тяжким на свете преступлением. Но чем могли эти траурные собрания повредить Москве? При власти, с пеной у рта преследующей любое «отклонение от нормы», этот вопрос звучит, конечно, более чем наивно, но задавали мне его искренне, и поэтому на вопрос следователя о моей «антисоветской деятельности в Вильнюсе», я отрицал эту деятельность тоже совершенно искренне. Но в ходе следствия я понял, что речь шла вовсе не об этих мелочах; следователь добивался «признания в шпионской деятельности и подготовке актов саботажа»! За такую «правду» он обещал мне на словах — возвращение домой, а в душе — могилу.
Арестованный в качестве «политического преступника» гражданин не обвиняется в совершении конкретных действий — в начале следствия ему инкриминируют самые тяжелые преступления, причем шпионаж и саботаж относятся к «обычным» обвинениям. Пораженный их абсурдностью, арестованный все отрицает; следователь упорно требует «полного признания» и «всей правды»; арестованный доказывает свою правоту, но часто, опровергая ужасные, фантастические измышления, он признается в других (тоже не совершенных им) действиях.
Верил ли мой следователь в выдвигаемые им обвинения? На это мне трудно ответить. Допрос длился уже несколько часов, и следователь, еще раз повторив, что своим поведением я оказываю себе медвежью услугу, прервал вдруг монотонный диалог и сказал: