О том, что умерли наши соседи, старики, я узнал от доброй консьержки, с которой всегда о чем-нибудь говорил, потому что ей было скучно сидеть в своей будке. Она сказала, что в этой квартире больше никто не живет. И я стал думать, что смерть - это когда пустеет квартира, где жили люди. Подумал я о микроскопе, куда он делся, и обо всем, что видел в той квартире, и само собой мне представилось, что этого ничего тоже не должно было остаться. Все это исчезло, раз исчезли старик со старухой. Тоже умерло и больше не живет в квартире. Ощущать пустоту за их дверью было какое-то время любопытно. Я стукал по ней кулаком, если проходил и вспоминал о стариках, веря, что дверь никто не откроет. Но однажды поднимался по лестнице и увидел, как навстречу из этой квартиры вышли спокойно люди: мужчина и женщина. Консьержка сказала, что в квартиру въехали новые жильцы. Мысль, что в этой квартире могли снова жить, была мне противной. Я отчего-то понимал, что старики уже не знают, что их квартиру заняли другие люди. Мне думалось, что если б они знали об этом заранее, то жили бы в ней до сих пор. А так казалось, будто их обманули, а люди, что въехали в нее, взяли себе чужое, может, и микроскоп. После я много раз видел, как они входили и выходили, похожие в моем воображении на воров из мультфильма про Малыша и Карлсона. В этой семье тоже рос ребенок, одних со мной лет мальчик. Иногда я видел его со стороны, проходящего по лестнице или по двору за ручку с мамой или папой, и испытывал к нему в тот же миг отвращение и даже злобу, а он прятал глаза, или это так мне чудилось.
Во дворе дома почему-то никогда не гуляли дети. От того, что я всегда слонялся по двору один, он казался временами местом наказания. Я не знал, что такое битье, даже окрики. Наказанием для меня было молчание матери, а самым строгим - это когда должен был оставаться один в комнате. В одиночестве я чувствовал только тоску, забытость. В такое время хотелось лечь и уснуть, чтобы жизнь проходила сама собой, будто и без меня. Ощущение, что сделался вдруг никому ненужным, рождало растерянность и то состояние, когда мучительно не находишь себе применения - даже своей сделавшейся какой-то нестерпимой и жгучей, будто слезы, любви ко всем, кто отгородился от тебя за стеной. Я не понимал, за что бывал наказан; понимал лишь всегда, что прощен, когда мама звала к себе, целовала и успокаивала, разрыдавшегося с концом наказания, все время которого, как это чудилось, теперь уж она должна была искупить жалостью и лаской, раз так долго не могла пожалеть.
Стены дома делали двор глухим, но и гулким, похожим на дно колодца - cо всех сторон двор окружали стены.
Одна стена была вечно чужой, отвесная, мертвая, без единого окна в замурованной кирпичной кладке. Глядя на нее, все делалось непонятным; зачем она есть, что скрывается за ней? И она глядела во двор с тупым равнодушным выражением, то ли рыла кирпичного, то ли бельма. Даже задирая голову ввысь, мог я увидеть только ее же грязно-желтый кирпичный свод, откуда бы ни глядел. Можно было пройти прямо под ней, почти по кромке фундамента, царапаясь плечом за ее кирпичи, ощущая над собой какую-то зыбкость, будто вся она могла в одночасье опрокинуться. Стена выманивала на проспект, чтобы увидеть, что же кроется за ней. Из-под арочных ворот нашего дома с чугунной тяжкой решеткой, как в щель, была видна темная углубина чужого двора под колпаком массивной ограды. В одно и то же время в тот двор, похожий на дыру или нору, выводили людей в одних и тех же безразмерных одеждах синего цвета. Они бродили, а чаще всего ходили кругом в одну и ту же сторону. Слышалось одно и то же бормотание или стоны.