Она все готовила на маленьких сковородочках и в маленьких кастрюльках не любила оставлять киснуть и морить в холодильнике, а может, ей и легче было всегда от постоянных каждодневных забот. Ели мы по отдельности от деда, после него, никогда не сидели за общим столом. Дедушка ел долго, потом, выходя из-за стола, сам всякий раз заглядывал в комнату, где я был, и отсылал на кухню, чтобы поел. Я садился на его нагретое место, и бабушка подавала уже мне. После этих хлопот она собирала деда на прогулку, готовила обед и только тогда, до возвращения дедушкиного к обеду, с часок отдыхала, читая газеты. Читать газеты она тоже любила. Дед у нее спрашивал по возвращении, "есть ли свежая пресса". Они выписывали "Правду", "Известия", а также "Правду Украины" и "Советскую милицию", откуда дедушка многое занимал для своих докладов. А все, что пересекалось в газетных публикациях с его судьбой или службой в органах, вырезалось и хранилось в отдельной папке. Я знал, что все взрослые всегда где-то работают, однако оставалось в сознании не то, где они работали, а кем были там, на своих работах. Про деда я думал, что он работал милиционером, но когда дед слышал это слово, то морщился. Сам себя называл он словом "чекист". Еще постоянно я слышал от него слово "бендеровцы". Они были будто двумя главными словами в его жизни. Но если я хвалился или защищался во дворе, то говорил все равно так, как этого мне хотелось: "Мой дедушка генерал милиционеров". Про "бендеровцев" и "чекиста" как-то и не шло на ум. Или говорил, уже понимая, что сказал неправду, но из всех сил желая, чтобы это так было: "Мой дедушка -- генерал милиционеров и дружит с Брежневым". Однако это бывало лишь в Киеве, во дворе дома на улице Шамрыло, где дворовые ребята дружили между собой, очень ясно презирая меня как москвича и пугая, а уж я этих ребят в ответ. Людей я не умел бояться ни дядек, ни парней, ни ребят. Если меня пугали, то сам пугал. Гулял по двору, где хотел. Деда, наверное, пацанье дворовое знало и побаивалось. Раз швырнул в меня кто-то камнем, я даже ничего не успел увидеть, откуда и кто. На глаза вдруг хлынула кровь, их залило ею, и только от багровой непроницаемой пелены перед глазами поразило ужасом, будто их выкололи. Не понимая, что произошло, я упал на коленки, плакал, ничего не видя, и вертелся на одном месте волчком от боли в голове и от ужаса, что ослеп. Тут же подхватили меня какие-то люди, я оказался в больнице и потом помнил лишь ощущение, что заново смотрю на мир. И после всего, что случилось, испытал именно счастье, был очень счастливый, когда возвратились домой. Через день опять побежал гулять во двор, хвастаясь раной.
Чаще все читанное в газетах называл дед, усмехаясь, "брехней", и спрашивал бабку, бывало, будто хохол свою жинку: "Саня, ну шо там брэшуть?" - хотя украинское презирал, если и промовлял, то в издевку, как, наверное, презирал отчего-то и все эти газеты, но исправно и даже ревностно выписывал, вставляя кусками в свои речи. Бабушка докладывала, что прочла, и он забирал газеты после обеда в свою комнату, за чтением их, лежа на диване, и засыпал. Пока он спал, дремала и она, свернувшись калачиком, как любила спать, делаясь маленькой, точно бы ребенком.
Комнату, в которой мы с ней жили, занимала старая двуспальная кровать из ореха, так что место оставалось лишь для двух кресел у столика в углу и книжных шкафов у стены. Это была их с дедом спальня. На стене висел его парадный портрет, в той же оправе из орехового дерева, из которого была сработана и вся мебель, похожая разводами на малахит. Не знаю, отчего дед выселял сам себя из спальни - но, даже ночуя в разных комнатах, ворчали они друг на дружку, что каждый из них храпит. Так как дед не интересовался книгами, то по книжным шкафам лазил я вдоволь, хоть и не умел читать. Книги для меня были как кубики, я в них играл, и никто этого не запрещал. Дед будто забывал про эту комнату, потому что уже не жил в ней. Он мог часами расхаживать по коридору, совсем близко, и проходить всякий раз стороной. Двери в комнатах были распахнуты, но их занавешивали бархатные портьеры, так что дед все и всюду в квартире слышал, хоть был невидим порой целыми днями, как призрак. Я тоже слышал звук его шагов за портьерой и, бывало, неожиданно спохватывался, не слыша мягкого шарканья его тапок по ковровой дорожке. Поднимал глаза и видел с удивлением, что дед молчаливо наблюдает за мной в щелку из-за портьеры, стоит за ней, будто прячется. Если я играл в это время с книгами, то слышался его слабый голос: "Читаешь, Олеша? Ну читай..." Если просто лежал и вовсе ничего не делал: "Лежишь, Олеша? Ну, лежи..." После он удалялся, оставляя томительное ощущение, что еще стоит за портьерой, хотя по коридору, из стороны в сторону, снова блуждали шаги.