Две последних строчки о "двух дивных книгах", которые могут возникнуть из "преступленья", из "запретных путей", из "отравленности" друг другом — конечно же, звучат как эхо из двадцатых годов, отражённое в афоризме: "Когда б вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда". Вот они и выросли, но с какой-то небывалой для Ахматовой окисью "стыда"! А с вышеприведённым стихотвореньем перекликаются его "двойники" и "пересмешники", рождённые в том же таинственном времени 1963-1964 годов: "Непоправимо виноват, / В том, что приблизился ко мне / Хотя бы на одно мгновенье"; "И яростным вином блудодеянья / Они уже упились до конца. / Им чистой правды не видать лица / И слёзного не ведать покаянья"; "Мы не встречаться больше научились, / Не поднимали друг на друга глаз"; "Так уж глаза опускали, / Бросив цветы на кровать, / Так до конца и не знали, / Как нам друг друга назвать"; "Светает — это страшный суд"; "Я играю в ту самую игру, от которой я и умру".
Стихи написаны так, как будто одна рука, их писавшая, жаждала, чтобы они были написаны, а другая тут же хотела их стереть. Такого столкновения враждебных чувств в любовных стихах А. А. ранее не было. "Вот и стихотворенье "Мы до того отравлены друг другом"... — пишет А. Кушнер в статье "Анна Андреевна и Анна Аркадьевна", — не только намекает на какую-то тайну, но тут же и приоткрывает её. В том, что это стихи любовные, сомнения нет. И так же очевидно, что они не ретроспективны: "Мы чёрным унизительным недугом / Наш называем несравненный рай", "Её несём мы, как святой вериги, / Глядим в неё, как в адский водоём".
Настоящее время глагола не оставляет лазейки. Остаётся лишь догадаться, почему эти любовь унизительна, запретна, недужна, преступна настолько, что и "всевышнему терпенью" не под силу: разгадка лежит на поверхности, доступна любому читателю, надо лишь посмотреть на дату"... (А дата написания — 1963 год, когда Ахматовой было уже 74 года.) И далее Кушнер продолжает: "Я хотел бы опровергнуть сам себя. Существует же поэтическое воображение — и оно вправе не иметь ничего общего с реальными фактами. Писал же старик Фет любовную лирику <...> О, если бы её стихи последних лет были так же хороши, как фетовские" (может быть, А. А. имела в виду именно это, когда писала: "Увы, лирический поэт обязан быть мужчиной, иначе всё пойдёт вверх дном"...) А хороши, как фетовские, они уже быть не могли, потому что её молодые зарифмованные страсти очаровывают точностью письма, правдивостью чувственных порывов, воплощённых в походке, в движениях рук, в выражении лица, в подробностях одежды, в картинах природы... Примеров этого "акмеистического реализма", сделавшего юную Горенко Ахматовой, не счесть: "В пушистой муфте руки холодели"; "А лучи ложатся тонкие на несмятую постель"; "Жгу до зари на окошке свечу"; "Я надела узкую юбку, чтоб казаться ещё стройней"; "А глаза глядят уже сурово в потемневшее трюмо". Не удержусь, приведу одно "молодое" ахматовское стихотворенье о любви:
Это стихи о любви. О молодой любви. А стихи, написанные через полвека после них, наполнены другими, "заношенными" словами: "таинственный сумрак", "мёртвые взоры", "бесовская чёрная жажда", "таинственные знаки", "бессмертный брег", "клокочущая тьма", "мёртвые взоры", "заколдованная тень", "сожжённая тетрадь", "бездонная разлука", "таинственный склеп", "таинственный зной", "неутолённый стон" — и т. д. и т. п. (штампы и лексика словно бы из бульварной прозы Серебряного века или из произведений эпигонов символизма)...
Почему страшный? Да потому что судьба передёрнула карты:
"Герман вздрогнул: в самом деле, вместо туза у него стояла пиковая дама. Он не верил своим глазам, не понимая, как мог он обдёрнуться.
В эту минуту ему показалось, что Пиковая дама прищурилась и усмехнулась. Необыкновенное сходство поразило его...