«И вот первое сентября. Все изумительно. Лекция в комаудитории. Занятия во второй аудитории и других аудиториях на факультете. Дивная старушка Евгения Карловна в кабинете русского языка и славянской филологии. Ребята, девочки. Мы упивались всем. Много комсомольского шума, который меня не касался: я вступила в комсомол только на 4-м курсе из любви к коллективу, а так была „безыдейная“. В воздухе пахло вечными ценностями.
Прошло немного времени, первый флер рассеялся, и во многих курсах, которые нам читали, все отчетливее стала проявляться агрессивная идеологизация науки. Она сказывалась, прежде всего, в классовом подходе – и к языку, и к моей любимой русской литературе. Тут-то я и радовалась, что оказалась на „логике“. На нашем отделении литературы было меньше, чем на русском, да и то у нас – вместе со всем курсом – были лекции по западно-европейской литературе, которые читали Л.Е. Пинский и Б.И. Пуришев. Мы ими наслаждались: это было пиршество ума почти без классового подхода, которое звучало, как пенье соловья. Все кончилось закономерно: Пинского арестовали в 1951 году (освободили в 1956, за два года до нашего окончания факультета). Но мало кто тогда знал об этом. Люди пропадали тихо и бесследно.
На 4-м курсе стали пропадать наши однокурсники. Исчез Коля Розов, нежный и талантливый поэт. Его арестовали и повезли в арестантском вагоне, а у него был диабет и нужен был укол. Так он умер. Это рассказала мне его невеста – Зоя Безрукова, живущая в Варшаве. Исчез Сима Маркиш. К счастью, не навсегда. Плохо кончил Костя Богатырев, сын члена Пражского лингвистического кружка Петра Григорьевича Богатырева, известного и очень крупного фольклориста. Были и другие. Страшное время. Страшные безвинные жертвы. Хирургическое подравнивание под одну гребенку всего лучшего. Н.К. Дмитриев писал об академике В.А. Гордлевском – тюркологе: „…он стал интеллигентом и моралистом столетия“. Конечно, эти качества вступали в вопиющее противоречие с эпохой.
Ясно, что партийно-советское литературоведение меня отпугнуло. А вот языкознание было похоже на науку, если отвлечься от марризма. А отвлечься было можно: классово ориентированный подход Н.С. Чемоданова, читавшего нам лекции, был, скорее, в изоляции на факультете. Во многом продолжались традиции отечественного языкознания еще дореволюционной эпохи – Московской диалектологической комиссии и Московского лингвистического кружка, хотя наскоки на них были сильные. Михаил Николаевич Петерсон, ученик Ф.Ф. Фортунатова, профессор МГУ с 1919 года, в наше время был отстранен от штатного преподавания и вел факультативные курсы: санскрит, сравнительно-историческую фонетику и грамматику индоевропейских языков, включающую и материал славянских языков. Его отец Н.П. Петерсон тоже учился на историко-филологическом факультете Московского университета, в 1862 г. по приглашению Л.Н. Толстого преподавал в Ясной Поляне в народных школах, а незадолго до революции был членом окружного суда в том же Зарайске. Но люди с традициями опасны для руководства.
Мы ходили к Михаилу Николаевичу три года. Мы – это группа „безыдейных“ лингвистов: Сима Маркиш, Танечка Миллер, Инна Бернштейн (ее впоследствии В.М. Жирмунский очень ценил как переводчика), Саша Сыркин, Олег Широков, кое-кто из других вузов. У меня было с М.Н. и другое сотрудничество: я стала старостой НСО (в него меня принимали аспиранты Никита Толстой и Юля Бельчиков), руководителем которого был М.Н. И вот первый год аспирантуры. У нас с Феликсом в конце 5-го курса тайный и бурный роман. С 50-летием нашего выпуска совпала наша золотая свадьба. Никто ничего не знает. А оторванный от жизни, старый, ничего будто бы не замечающий вокруг, смотрящий вниз М.Н. встречает меня в коридоре после возвращения из Чесноковки (там мы поженились), наклоняется к руке и тихо говорит: – Поздравляю вас, Ольга Алексеевна! (по имени-отчеству он называл всех студентов по дореволюционной традиции). Недавно я прочла мемуарную часть в сборнике памяти Г.О. Винокура. И поняла, что вникать в детали жизни коллег и быть близкими людьми было традицией старых московских ученых с молодых лет, когда меня еще на свете не было.
Мой чудной и без остатка преданный науке научный руководитель Петр Саввич Кузнецов читал нам втроем с Зоей Волоцкой и Аней Добромысловой тягучий курс по рукописям целых два года. Он она неповторимой личностью и поражал широтой интересов и знаниями в самых разных областях вплоть до африканистики. Мои беседы с ним на аспирантских консультациях неизменно начинались с фразы: – Оля, я был сегодня в библиотеке – и далее следовал рассказ об очередной рукописи. Про его чудачества ходили легенды. Это про него студенты распевали: „Что не знаешь – объясняй внутренним законом“ (насчет его курсовых лекций после работ Сталина по языкознанию). Он излучал обаяние отрешенности от забот бытия.
Эти люди (и Н.С. Поспелов, и В.Г. Орлова) были полярно противоположны чемодановскому направлению, которое поддерживало партбюро вплоть до работ Сталина по языкознанию, когда партбюро по необходимости сменило позицию на обратную. Мы, конечно, в полной мере ощущать глубину противостояния не могли, но контрасты оценивали своим выбором курсов и научных руководителей. Только сейчас по-настоящему стало ясно, кто нас учил. На факультете мы встретились с лучшей лингвистикой.
Вспоминаю Евдокию Михайловну Галкину-Федорук (еще до нас про нее пели: В Академию наук едет Дуся Федорук), деревенского профессора фил-фака, неизменный объект анекдотов. Она сама распространяла про себя слухи, будто бы она была домработницей в семье Д.Н. Ушакова, что было неправдой, но ей хотелось выпятить пролетарское происхождение. У нее была чистая душа, побуждавшая ее к добру. Она вызволяла В.В. Виноградова из ссылки и помогала ему заведовать кафедрой…» [101, с. 5 – 12].