В следующем действии перед сегуном случайно раскрываются все козни врагов отсутствующего князя Овари. Подслушав их разговор, он убеждается в полной невиновности своего оклеветанного родича, но увы! уже поздно: к нему приносят отрубленную голову ребенка. Конечно, он отдаст приказ казнить клеветников самыми лютыми, мучительными казнями; он предоставит князю Овари наслаждаться зрелищем их мучений, но разве это удовлетворит его за потерю единственного, страстно любимого сына. Надо наконец объявить об этом несчастной матери, надо отправить к ней тело и голову для почетного погребения; но как сделать все это, как объявить ей такую ужасную истину?.. А между тем молва о мучительной смерти невинного ребенка уже распространилась по городу.
В последнем акте перед зрителями опять та же классная комната в доме учителя. Сам он сидит удрученный глубоким горем, не будучи в состоянии следить за занятиями своих учеников, ничего не видя, ни о чем не думая, кроме одной гнетущей его мысли. Вдруг порывисто входит на сцену княгиня Овари и останавливается перед учителем, пронзая его взглядом, полным укора, горя и негодования. Задыхающимся от волнения голосом она бросает ему в лицо укоризны и проклятия: зачем он так гнусно обманул ее доверие, зачем сам собственноручно отрубил голову ее сыну, когда Якунины требовали только его выдачи? Если б он выдал им его живого, ребенок остался бы жив, потому что сегун убедился в клевете! — "Где мой сын! Отдай мне моего сына!" — Кричит она ему в исступлении. Под градом ее проклятий учитель на минуту удаляется со сцены и затем со словами: "Вот он! Возьмите его!" выводит за руку маленького князя и передает его матери. Одно мгновение она стоит неподвижно как остолбенелая, не веря собственным глазам, и вдруг с невыразимым криком радости и счастия кидается к своему ребенку, прячет его в своих объятиях, целует, ощупывает его голову и плечи, смеется и плачет и снова начинает покрывать его поцелуями. Счастие ее беспредельно. А между тем отвернувшийся в сторону учитель стоит в глухой борьбе с самим собой, ломая руки, и, видимо, стараясь подавить в себе подступающие к горлу рыдания. Но наконец счастливая мать опомнилась от первого внезапно нахлынувшего прилива радости и бросается к учителю благодарить его. — "Но что ж это значит? — приступает она к нему с расспросами, — чья же голова была принесена к сегуну?" — "Голова моего собственного сына, государыня! Я сдержал свое слово", — почтительно отвечает ей учитель, и с этими последними словами надвигающаяся занавесь кладет конец немой картине, где мы видим княгиню-мать, как громом пораженную этой безмерной жертвой, и всю школу, как бы застывшую в одном чувстве ужаса и благоговейного почтения к своему наставнику.
На этом пьеса кончается. Время действия ее относится к XVII веку нашей эры, и сюжет, говорят, основан на историческом факте. Публика проводила последнюю картину знаками общего одобрения, которое здесь выражается далеко не так шумно, как в Европе; возгласов было слышно немного, да и то в обыкновенный голос; но зато со всех концов залы дружно раздавался сухой треск сложенных вееров, которыми зрители ударяли о ладонь левой руки. И действительно, как самая пьеса, так и ее исполнение вполне заслуживали похвалы. Это была мастерская игра, в особенности в двух выдающихся ролях учителя и княгини. Последнюю изображал старик-актер, о котором упомянуто выше. Я уже сказал, что его гримировка, манеры, походка, голос, — все это вполне женское; но, кроме того, сколько таланта и теплоты в самой игре его! Как тонко была разыграна им сцена прощания с сыном в первом акте и как превосходно выдержан весь последний акт! Достаточно сказать, что не зная языка и довольствуясь порой только краткими пояснениями А. С. Маленды, мы понимали весь ход пьесы и с живейшим интересом следили за нею от начала до конца, и это только благодаря самой игре актеров. Эта полная реальной и психической правды игра достигала порой до степени высокой художественности, что и делало ее, помимо языка, понятной каждому человеческому сердцу. К числу же недостатков игры вообще японских актеров, за исключением, впрочем, срух вышесказанных исполнителей, надо отнести стремление их к чересчур усиленной мимике: желая придать наибольшую экспрессивность выражению своего лица, в особенности в трагические и патетические моменты, они, что называется, пересаливают, и вследствие этого вместо улыбки или достодолжностной мины нередко получается утрированная гримаса.