Гриша поднялся и помог мне встать. Он открыл дверь и втолкнул меня в барак; в резком желтом свете я увидел правую сторону Гришиного лица: опухшую щеку и подбитый, страшно вытаращенный глаз. А потом я долго лежал в постели, и передо мной в темноте маячило его разбитое лицо; я проваливался в сон и снова возвращался к действительности, вызванный из небытия воспоминанием о его лице. У меня продолжало шуметь в голове, и его лицо снова и снова выплывало из темноты, а потом я вдруг вспомнил одного немца, у него на плече была татуировка: женское лицо и под ним кощунственная надпись: «Прейдут земля и небо, но лик Твой пребудет вовеки». Это были святые слова, но немец служил во французском торговом флоте, а еще раньше прошел с Роммелем пустыню, и ему было наплевать на святыни мира сего. Потом мне стало мерещиться, что у немца было вытатуировано не лицо женщины, а лицо Гриши, такое, каким я его недавно увидел - разбитое и опухшее лицо с издевательски вытаращенным глазом. Я никак не мог уснуть; слышно было, как плачет Лена и как выговаривает Грише, что он понапрасну извел целую кучу мяса, не ту малость, что на наших глазах исчезала на сковородке, но целую гору мяса, которую можно было бы есть нескончаемо долго; и было слышно, как она умоляла Гришу отодвинуться от нее подальше со своим страшным лицом и не приставать, а потом, уже на пороге моего сна, я услышал, как он поборол ее сопротивление и как Лена плачет от унижения, и подумал, что Гриша - все-таки сильный мужик, а то, что произошло час назад, - случайность, и так мне было приятно слышать ее плач, и я уснул.
На следующее утро мы побрились несколько позже обычного, Гриша залепил глаз пластырем, мы съели по тарелке овсяных хлопьев, заправленных маргарином, Гриша поцеловал хныкавшую, еще теплую со сна Леночку, и мы вышли из барака. Тот старикан, племянник которого уехал в Америку, нас уже поджидал. Он был чисто выбрит и выглядел опрятно: на шее косынка, а на куцых брючатах - старательно наведенные стрелки; мы в своих грязных штанах хаки и пропитанных потом рубахах смотрелись рядом с ним как кочегары.
Старик держал письмо.
- Вы ведь пройдете мимо почтового ящика, - сказал он. - Так я попрошу вас об одолжении.
И протянул пухлый тяжелый конверт; видно, писал полночи, покашливая и утирая слезы. Я хотел было взять письмо, но Гриша меня остановил.
- Мы пойдем к шоссе на Хайфу, - сказал он, - а там нет никаких почтовых ящиков. Придется вам прогуляться самому.
Старик, недовольный, отошел, а я вопросительно посмотрел на Гришу.
- Ей-богу, не понимаю, зачем нам это шоссе? - сказал я. - Целых три километра лишку, а ведь автобус останавливается у нас под самым носом.
- Ну и что, - сказал Гриша. - Извини, не знал, что у тебя срочное дело. Мы все равно до девяти никого не поймаем, иногда не мешает и погулять.
- Так ведь три километра, Гриша.
- Ну да, - сказал он. - Такая прогулка благотворно отразится на твоих потрепанных нервах.
Мы пошли через поле к шоссе, а потом шли по берегу моря через обширный пустой пляж; еще никто не купался, и пляж был красивый и чистый; потом мы снова поднялись на гору, повернули налево и пошли через район, в котором проживали дипломаты - в небольших аккуратных домиках, прятавшихся в гуще фантастических цветущих деревьев; у каждого дома перед калиткой стояли бутылки молока, перед некоторыми - по три и даже четыре, из чего можно было сделать вывод, что у дипломатов полчища детей. Мне сделалось как-то не по себе из-за маленькой Леночки, и я покосился на Гришу; он тоже глядел на бутылки молока, но с таким видом, словно ему на них наплевать. Мне захотелось взять камень и, ничего не объясняя, расколотить их все до единой - хладнокровно и методично. Но я не мог себе этого позволить; отправляясь в город, мы надеялись, что уж сегодня обязательно что- нибудь да придумаем. Эта надежда питала нас каждый день на протяжении целых двух месяцев.
Домики были такие нарядные и такие чистенькие, что казалось, там живут куклы, а не люди. Гриша остановился у одного из них, вынул из кармана жестяную коробочку с запечатленным на крышке бородатым капитаном и ни с того ни с сего уселся под оградой, привалившись спиной к решетке и вытянув ноги аж на середину дороги.
- Садись, - сказал он. - Покурим.
Я присел чуть поодаль, на камень; было только начало восьмого, но камень уже порядком нагрелся и припекал мне зад.
Гриша, приметливый черт, усмехнулся.
- Что? - сказал он. - Боишься повалить ихнее хозяйство? Так ведь у них не убудет.