Авраам мыл кастрюльку по своему обычаю — кипятком и большим пальцем — и отдавал ее мне, и, когда я приходил домой с пустой, ждущей наполнения кастрюлькой в руках, это служило своего рода сигналом. Бабушка поднималась и говорила Рыжей Тете:
— Ну, давай, вставай, моя дорогая, и будь так добра, начинай готовить свой суп.
— Я тоже хочу варить, — говорил я.
— Ты мне тут не будешь заниматься варкой, Рафинька. Суп — это ее обязанность, а ты лучше сбегай к Моше-мяснику и принеси птицу. — Бабушка всегда говорила «птица» вместо «курица», и это вызывало тошноту у Рыжей Тети, раздражало Черную и смешило мою сестру.
Моше-мясник знал в лицо всех жителей квартала и что нужно каждому из них. Достаточно было мне появиться в дверях его лавки, и он тут же объявлял: «Так, курица, молодая, среднего размера. Подожди меня минутку и не трогай ножей».
Он торопливо шел к соседнему дому, потому что именно там, у одного из соседей, он прятал своих кур от продовольственных инспекторов[137], тут же возвращался с курицей, взвешивал ее, сообщал: «Точно семьсот грамм!» — и швырял ее на «клотц», свою мясницкую колоду — широкий, толстый срез эвкалиптового ствола на трех прочных деревянных ножках, на котором он всегда рубил мясо.
Пятью ударами секача он отрубал курице голову, удалял обе ноги и продольно раскраивал ей грудку и спину. Потом, несколькими короткими, точными ударами расправлялся с ногтями на ножках.
— Грех жаловаться. Если уж мы выбрасываем ногти от курицы, значит, мы не так уж голодны, — говорил он. — Разве у немцев в лагерях мы могли мечтать о куриных ногтях?! Из-за одних перьев люди убивали друг друга!
Он положил секач, взял самый маленький нож, тот, чье лезвие стало узким и коротким от многих лет и затачиваний.
— На половинки, на четвертинки или на восьмушки? — спросил он, не ожидая ответа, потому что маленький нож уже заранее все знал и сам начинал прыгать и вертеться в его руке с такой быстротой, которую трудно описать словами и в которую трудно поверить, даже когда ее видишь.
— Быстро-быстро, — приговаривал он. — Пока Дов Иосеф[138] не увидел.
Я любил смотреть, как работают его руки. Я знал, что мне на всю жизнь запомнятся те минуты, когда я видел, как мелькает в них этот серебристый окровавленный нож, как запомнится и почерневший большой палец Дзын-Дзын-Дзын, прижимающий лезвие, что осыпает веером искр точильный камень, и шукия с матракой в белых от каменной пыли руках Авраама, и муфты с разводными ключами в умных руках Вакнина-Кудесника. Все эти руки, руки мужчин, которым не нужно смотреть, чтобы знать, как работать, такие же, как руки тех мальчиков и девочек, что плели камышовые дорожки в мастерской Дома слепых: слепые, ловкие, умелые.
— Послушай сюда, мальчик, — сказал Моше-мясник. — Для супа как раз лучше старая курица, а не молодая.
— Правильно, — сказал я, — но Бабушка просила молодую.
— А как в школе? Хорошо учишься? Хорошие отметки? Знаешь, что такое мильён?
— В школе всё в порядке.
Из-за его смешного произношения я хорошо запомнил, что он говорил.
— Грех жаловаться. Устраиваемся потихоньку. Вот вчера мы с моей хозяюшкой сходили в тиуль[139] и принесли домой несколько яиц. Спрятали их в сумке. — И заявил: — Нам с тобой эти мапайники[140] выдают всё по карточкам, а для своего Гистадрута[141] воруют мильёны лир[142]. Ты меня слышишь, мальчик, они воруют мильёны мильёнов лир! — Он отделил «гергеле»[143], извлек внутренности, а потом наморщил лоб и задержал дыхание, чтобы со всей подобающей точностью и осторожностью отрезать желчный пузырь. — Одна капелюшечка выплеснется из этого сока, и всё — вся курица может идти какать, — сказал он и, не глядя, точным броском забросил уже отрезанную желчь прямо в жестяную банку, а затем четырьмя короткими ударами, такими молниеносными, что, хотя я их уже ждал, я никогда не мог их заметить, отделил печень, пупок, селезенку и сердце от окружающих пленок и связок. Пупок он разрезал вдоль, вывернул его пальцами наизнанку и выбросил все, что там было, в маленькую жестянку, стоявшую у его ног, все это время глядя на меня смеющимися глазами. — Ну, где еще ты видел такое! Другой человек на моем месте давно бы уже отрубил себе все пальцы.
Под конец он подбросил маленький нож в воздух, поймал его ртом за рукоятку, натянул и сорвал с курицы часть кожи, свернул ее вместе с кишками, прошипев: «Кошкам хорошо…», — выхватил нож изо рта, перехватил его правой рукой и коротко, быстро чиркнул по суставам, отделяя их от сухожилий.
— Готово, — сказал он наконец, упаковал курицу в «станьёль», улыбнулся, передал ее мне и, бросив быстрый, довольный взгляд на часы, спросил: — Что-нибудь еще? — И добавил: — Привет всем вашим женщинам, особенно той, цыганке, что не ест мяса. Скажи ей — Моше сказал, что, хотя он мясник, он все равно не обижается. А теперь иди побыстрей домой и никому не говори, что у тебя в сумке.