Я осмотрелся.
– После этого нам здесь делать нечего.
Однако худощавый лидер нахмурился:
– Давайте все-таки сыграем.
Как раз теперь у них должно было что-то получиться. Всегда есть нечто большее, всегда можно сделать маленький шаг вперед – предела нет. Теперь, после Ширинга, они стремились найти новые ходы, они выбивались из сил. Они корчились, извивались – и играли. Время от времени раздавался отчетливый и стройный крик, и в нем слышался намек на мелодию, которая в один прекрасный день станет единственной на свете и возвысит человечьи души, поселив в них радость. Они нашли эту мелодию, потеряли, вступили в борьбу за нее и нашли опять, они смеялись и плакали, а Дин за столиком обливался потом и заклинал их: еще, еще, еще…
В девять часов утра все – музыканты, девицы в брюках, бармены и все тот же маленький, тощий, несчастный тромбонист – вывалились из клуба в оглушительный грохот чикагского дня и разошлись отсыпаться перед следующей сумасшедшей «боп»-ночью.
Мы с Дином содрогнулись от резкого шума. Пришло время вернуть «кадиллак» владельцу. Тот жил на Лейк-Шор-драйв, в шикарном доме с громадным подвальным гаражом, которым заправляли насквозь промасленные негры. Подрулив туда, мы поставили замызганную развалину на якорь. Механик отказался признать в ней «кадиллак». Мы вручили ему бумаги. Взглянув на них, он почесал затылок. Надо было уносить ноги. Что мы и сделали. На автобусе мы вернулись в центр Чикаго, и дело с концом. А по поводу состояния машины мы не услыхали от нашего чикагского барона ни словечка, хотя у него были наши адреса и он вполне мог подать жалобу в суд.
11
Пришла пора ехать. Мы взяли билеты на автобус до Детройта. Кое-какие деньги у нас еще оставались. Нагруженные нашим жалким багажом, мы поплелись через автовокзал. Бинт на Диновом пальце стал почти угольно-черным и весь размотался. Выглядели мы не менее несчастными, чем любой, окажись он на нашем месте. Смертельно уставший, Дин уснул в автобусе, который мчался по штату Мичиган. Я разговорился с пышной деревенской девицей в хлопчатобумажной блузке с глубоким вырезом, обрамлявшим красивую загорелую грудь. От девицы веяло скукой. Рассказывала она о том, как деревенскими вечерами стряпает на веранде воздушную кукурузу. Быть может, в другое время я бы от души порадовался ее речам, однако, видя, что они не доставляют радости ей самой, я понимал: вся их суть в том, кому чем следует заниматься.
– А чем ты еще развлекаешься?
Я пытался навести ее на мысль о парнях и сексе. В устремленном на меня взгляде ее больших темных глаз была пустота и еще – нечто вроде досады, множество поколений тому назад въевшейся в кровь ее предков, потому что впустую звучали их мольбы – о чем бы они там ни молили, хотя и это известно всем.
– Чего ты хочешь от жизни?
Я желал прошибить ее, выжать из нее ответ. А она понятия не имела о том, чего хочет. Она бормотала что-то о работе, о кино, о летних поездках к бабушке, о том, что мечтает съездить в Нью-Йорк и наведаться в «Рокси», перечисляла, какие бы по этому случаю надела наряды – вроде тех, что надевала на прошлую пасху: белую шляпку с розами, розовые туфельки-лодочки и габардиновое пальто цвета лаванды.
– Что ты делаешь по воскресеньям? – спросил я.
Она сидит на веранде. Парни ездят мимо на велосипедах и останавливаются поболтать. Она читает газетный юмор, она лежит в гамаке.
– Что ты делаешь теплыми летними вечерами?
Она сидит на веранде, она смотрит на проезжающие машины. Они с матерью стряпают воздушную кукурузу.
– А что делает летними вечерами твой отец?
Он работает в ночную смену кочегаром, всю жизнь он потратил на то, чтобы прокормить женщину с ее отпрысками, а взамен – ни уважения, ни любви.
– Что делает летними вечерами твой брат?
Он катается на велосипеде, он торчит у киоска с газировкой.
– К чему он стремится? К чему стремимся все мы? Чего мы хотим?
Она не знала. Она зевнула. Ей хотелось спать. Это уже было чересчур. Никто этого сказать не сможет. Никто никогда не скажет. Все было кончено. Ей было восемнадцать, она была очень миловидной – и пропащей.