Я думаю, что именно благодаря (а может быть, вопреки) транквилизаторам Майкл постепенно впадал в состояние безнадежной апатии. Правда, в 1960 году, когда Р. Д. Лэнг опубликовал свою блестящую книгу «Расколотое “Я”», Майкл пережил период возрождения надежды. Явился врач, психиатр, который видел в шизофрении не болезнь, а целостную, в чем-то даже благородную форму умственной жизни. И хотя Майкл иногда называл всех нас, остальных, принадлежащих к нешизофреническому миру, «отвратительно нормальными» (причем фразу эту он произносил с яростью), вскоре он и сам устал от лэнговского «романтизма», как он его называл, и решил, что этот ученый – несколько опасный глупец.
Когда на свой двадцать седьмой день рождения я решил покинуть Англию, это было, кроме прочих мотивов, вызвано желанием уехать подальше от безнадежно трагической ситуации, в которой оказался мой бедный брат. Но, с другой стороны, я думал о том, чтобы уже по-своему и вполне независимо заняться исследованием шизофрении, равно как и прочих расстройств мозга и сознания, на собственных пациентах.
Сан-Франциско
Наконец, я приехал в Сан-Франциско, город, о котором мечтал много лет. Но у меня не было вида на жительство, а потому мне нельзя было официально устроиться на работу и начать зарабатывать деньги. Я поддерживал связь с Майклом Кремером, моим начальником в отделении неврологии в Мидлсексе (он одобрял мой план увильнуть от военной службы, как он сказал, «в наше время совершенно пустой траты времени»), и, когда я сообщил ему, что думаю поехать в Сан-Франциско, он посоветовал мне поискать работавших в больнице Маунт-Цион нейрохирургов Гранта Левина и Берта Фейнстайна, его коллег. Эти люди были пионерами стереотаксической хирургии – техники, которая позволяла совершенно безопасно вводить иглу в крохотные и иными способами недостижимые участки мозга[10]
.Кремер написал письмо-рекомендацию, и, когда я встретил Левина и Фейнстайна, они согласились взять меня на работу неофициально. Мне было предложено оценивать состояние их пациентов до и после операции; зарплату они мне положить не могли, так как у меня не было «зеленой карты», но готовы были регулярно платить мне по двадцать долларов (двадцать долларов в те времена были большими деньгами; номер в мотеле стоил в среднем три доллара, а монетки достоинством в пенни все еще использовались в парковочных счетчиках).
Левин и Фейнстайн сказали, что через несколько недель смогут найти мне комнату в больнице, а пока, с теми небольшими деньгами, что у меня были, я устроился в общежитии ИМКА, христианской юношеской организации, у которой было большое помещение на Эмбаркадеро, напротив Ферри-билдинг. Здание выглядело потрепанным и обветшалым, но уютным и приветливым. Я въехал в комнату на шестом этаже.
Где-то около одиннадцати вечера раздался стук в дверь. Я сказал: «Войдите!», поскольку дверь была не заперта. Молодой человек просунул голову в комнату и, увидев меня, воскликнул:
– Простите, я ошибся!
– Нельзя быть ни в чем уверенным, – сказал я, с трудом осознавая, что это говорю я. – Почему бы вам не войти?
Мгновение нерешительность владела им, потом он вошел и запер за собой дверь. Так я был посвящен в жизнь ИМКА – постоянное открывание и закрывание дверей. Некоторые из соседей, как я заметил, за ночь могли принять до пяти гостей. Особое, беспрецедентное чувство свободы царило вокруг; это был не Лондон, не Европа, и я мог делать все, что захочу – в определенных границах.
Через несколько дней в больнице появилась комната для меня; я туда переехал, и там оказалось не хуже, чем в ИМКА.
Последующие восемь месяцев я работал на Левина и Фейнстайна; моя официальная интернатура в Маунт-Ционе должна была начаться только в следующем июле.
Левин и Фейнстайн отличались друг от друга настолько, насколько это было возможно: Грант Левин был нетороплив и рассудителен, Фейнстайн – страстен и порывист; но они прекрасно дополняли друг друга, как когда-то мои начальники по Лондону Кремер и Джиллиатт (а также как Дэбенхэм и Брукс, мои руководители в хирургическом отделении больницы Королевы Елизаветы в Бирмингеме).
Такого рода союзы восхищали меня еще в детстве. В годы, когда я увлекался химией, я читал о партнерстве Кирхгофа и Бунзена и о том, насколько значительным фактором открытия спектрографии оказалось то, что у них были такие разные головы. В Оксфорде я испытал настоящее восхищение, когда, зная, насколько разными были ее авторы, читал знаменитую работу Джеймса Уотсона и Фрэнсиса Крика о ДНК. А когда я без особого энтузиазма трудился интерном в Маунт-Ционе, мне нужно было прочитать кое-что об абсолютно несовместимой паре исследователей, Дэвиде Хабеле и Торстене Визеле, которые совершенно невероятным и прекрасным способом открыли основания физиологии зрения.
Кроме Левина, Фейнстайна, а также их ассистентов и медсестер, в отделении был инженер и физик (всего нас было десять человек); и частенько нас навещал физиолог Бенджамин Лайбет[11]
.Один из пациентов особенно мне запомнился, и в ноябре 1960 года я написал о нем родителям: