— Не знаю, быть может, для каких-нибудь арапов или чинуш, для ловчил, потерявших, понимаете, совесть и честь, есть какие-то выходы и лазейки. Но я на такое не пойду! Мне мое доброе имя, мне мои чистые руки, мне мой спокойный сон по ночам дороги! Нет уж, извините!..
Я вышел потрясенный. И даже холодный майский дождик не погасил пылания моих щек. На мне был новый пиджачок из какого-то влагобоязненного синтетика, и пришлось попроситься в кабину попутной машины, выезжавшей из трестовского двора. Она ехала как раз в мой район поливать нашу улицу от гостиницы до горисполкома…
СТАРИК ПОХАБЫЧ
Когда-то, давно, служил у нас в редакции Филипп Иванович Шкавро, этакий маленький злющий мужичок с косой бороденкой. Был он то ли кладовщик, то ли завхоз, не разберешь кто. Он чувствовал себя человеком бывалым и настойчиво делился с нами, мальчишками, разными знаниями.
Филипп Иванович точно знал, что все торговые работники — ворюги, все трамвайные кондуктора — хамы, секретарши живут со своими начальниками, а артистки с директорами театров, железнодорожные проводники — спекулянты, поэты — пьяницы, танцовщицы из балета… вообще ужасно сказать.
Мы его ненавидели и звали «Старик Похабыч».
С тех пор прошло лет двадцать, а я его часто вспоминаю, этого Филиппа Ивановича, в десять тысяч раз чаще, чем хотел бы. Он, как Будда, перевоплощался то в случайного встречного, то в соседа по гостинице, то вдруг в какого-нибудь доброго знакомого.
Последнее перевоплощение было в Феодосии. На сей раз это был человек из очереди на автобусной станции.
— А чего ж им не летать? — сказал этот человек и понимающе подмигнул плакату, на котором простецки улыбались космонавты в марсианских шлемах. — Милое дело!
Было в его почти интеллигентной внешности что-то такое, что помешало нам осадить его на месте. Эта благородно посаженная голова, эта улыбка, спокойная и победительная, эти густые брови, очень годные, чтобы их «сурово насупить»…
Видимо, за ним стояло что-то такое, что давало ему право… И может быть, даже они сами почтительно зовут его батей или там Семеном Артуровичем, а он их по-отечески журит за разные космические промахи: не дело, мол, говоришь, Герман, постыдился бы…
Я робко пошел за этим человеком. И он, ничуть не удивившись моему интересу, продолжал уже для меня одного:
— Видно, вы не знаете, какие у них материальные условия?
Я не знал. Спутник объяснил все досконально. Сколько тысяч (в новых деньгах, ясное дело) выдается космонавту, когда он соглашается, и сколько платят за полет (суточные, это уж как положено, а еще за каждый виток особая плата). Чем больше витков накрутишь, тем выгодней. Ему верный человек объяснял. Да и сами подумайте: с чего это, когда набор объявили, столько народу вызвалось, прямо отбоя от желающих не было…
Конечно же это был старик Похабыч. Я узнавал его великолепную дельность, полнейшую ясность миропонимания, исключающую всякие сомнения.
Он был куда образованней нашего дремучего Шкавро. Он не говорил «елехтричество», он знал даже про декабристов и физиков-теоретиков. Первых он упомянул, чтобы сообщить, что знаменитая героиня Мария Волконская ехала в Сибирь к любовнику, а совсем не к своему Волконскому. Вторых он потревожил, чтобы сказать мне, какие пенсии получают вдовы академиков (и этим исчерпывающе объяснить тот факт, что женщины иногда выходят замуж за членов Академии наук).
Но бог с ним. Путем многолетних печальных наблюдений я пришел к убеждению, что такой вот прямой и откровенный Похабыч, ясный, как телеграфный столб, еще не худший вариант. Отнюдь!
Я ехал из Феодосии в Москву в донельзя переполненном поезде. Однако настроение там было добродушное. Наверно, потому, что все возвращались из Крыма, с курорта, отдохнувшие, отоспавшиеся, размякшие от солнца, моря и сладкого ничегонеделания. Тесноту все воспринимали юмористически, и даже в унылом хвосте, выстроившемся к туалету, никто не склочничал из-за места и не добивался справедливости.
И вдруг на станции Джанкой все взорвалось. Впрочем, от причин внешних… Загорелое пижамное население нашего вагона, высыпавшее на перрон подышать, попало вдруг на некий служебный разговор.
Дородный железнодорожный майор (или не знаю, как он точно называется: по две золотые полоски и большой звездочке в петлицах) нажимал на нашего проводника. Хорошим басом он требовал места в мягком вагоне. Ему положено ездить в мягком вагоне.
— Но нет же мест! Ни одного, верьте слову. Сезон! — тихо убеждал его наш проводник — робкий курносый парень, чистюля и работяга.
— Ладно, ладно, — почти добродушно грохотал майор. — Прямо так и ни одного места? Ни единого? А?
— Обидно даже, — сказал проводник еще тише. — Можете, пожалуйста, пройти, лично убедиться.
— Ты это брось, — сказал майор уже недобродушно. — Небось за пети-мети нашел бы? А? Знаем мы вашего брата!
Мы кинулись на этого борова и стали его срамить в пятнадцать глоток.
— А вы, гра-жда-не пас-сажиры! — сказал он таким тоном, каким, вероятно, киевский городовой говорил: «Господа скубенты!» — Помолчали бы лучше. Не знаете их, так и молчите.