– Я что-то не пойму, Геннадий Семенович, вы за перестройку или против? Вы оптимист или пессимист?
– Пессимист – это хорошо информированный оптимист.
– Здорово сказано, – хмыкнул Олег.
– Как любой русский человек, я долго верил в сказки. В коммунистическое далеко. Коммунизм – утопия. И не больше того…
Что-то недоговаривал майор Чертков. Или давал Шарагину возможность додуматься самому? Какой-то вовсе не офицерский проглядывал в майоре охват, шире, круче брал он, чем любой иной встречавшийся ранее Шарагину образованный, анализирующий человек, и поражали при том спокойствие, с которым произносилось все, будто перекипело в нем самом, либо отговорил себя он расстраиваться.
Мучительно-болезненый процесс происходил в сознании Шарагина. Видимо, до обещанных перемен в Союзе что-то сначала должно было переломиться в душе человеческой, в сердце. Рушилось. Постепенно, но рушилось.
Если честно, ведь и у самого Шарагина уже ни раз теснились мысли, схожие с высказываемыми майором суждениями (или ему только так казалось теперь?), но официальная пропаганда твердила обратное, и спорить с ней открыто Шарагин никогда бы не додумался; не бунтарем он был по натуре своей, философом отчасти, но не бунтарем, потому как на первом плане для него стояли с детских лет усвоенные незыблемые ценности социалистической родины, и подкапывать под них означало бы в очень скором времени потерять их вовсе.
Он легко различал все положительные и все негативные моменты такой веры, но он принял однажды присягу, как отец, как дед, как прапрадед, присягнул на верность и слово свое нарушать не намеревался, а уж тем более низвергать те понятия, на которых выстроен был весь привычный мир.
Однако, некоторые слова и рассуждения Геннадия Семеновича имели сильное воздействие, и Шарагин, лежа ночью в постели, поглядывал в сторону спящего майора, и переживал, терзался: