Читаем В двух шагах от солнца полностью

— У–у-м–м, — потянул он носом. — Люблю этот запах. Была у меня одна девочка… она тоже пользовалась такими духами.

Помолчав минуту, добавил, улыбнувшись:

— Люблю смотреть, как девушки прихорашиваются. Какой‑то философ сказал, что есть три вещи, на которые можно смотреть бесконечно: как горит огонь, как струится вода, и… ещё что‑то там. На третьем я бы сказал: и как прихорашиваются девушки.

Она повернулась к нему, медленно приблизила своё лицо к его. Дыхание обожгло ему ухо, дрожью пробежало по нервам, сгустилось где‑то в животе и ручейком стекло в пах.

— Есть ещё одна вещь, — прошептала она. — Глаз не оторвать, до чего притягательная…

— Я знаю, о чём ты? — спросил он, вцепившись в руль так, что пальцы готовы были лопнуть в сочленениях и осыпаться на коврик прахом, дав волю «Порше» самому решать, в какую бездну броситься с головой. Голос его предательски дрогнул.

— Хочешь узнать? — призывно произнесла она, и влажное дыхание сместилось ниже, за скулу, затрепетало на шее.

— Детка… Я же за рулём…

— Брось его к чертям! Давай разобьёмся!

— О–о?! Да ты — моя! Я даже не буду с тобой…

Он ударил по тормозам — слишком резко, слишком торопливо, выворачивая к обочине. «Порше» шкрябнул крылом по бортику ограждения, взвизгнул от боли, засопел и затих.

Она ахнула, едва не ударившись о лобовое. Хохотнула, жадно припала к его губам, зачем‑то приоткрывая сумочку.

«Неужели у неё там презы?..» — подумал он, жадно, как наркоман, вдыхая её поцелуй, расстёгивая плащ, нашаривая внутренний карман…


***


Машина стояла на обочине. Моросящий, неожиданно наподдавший к ночи, дождь выводил по чёрной крыше одному ему понятную заунывную мелодию осени. Со стеклом, правда, он не мог справиться, потому что щётка дворника всё маячила и маячила туда–сюда, без устали — ширк–ширк… ширк–ширк… — с обречённостью претендующего стать вечным двигателем.

Не было ни прохожих, ни проезжих. Ну, разве что, пара машин пронеслась по дождю мимо за последний час. Но разве станет кто‑нибудь останавливаться? Какой интерес в прижавшемся к обочине «Порше». Кто станет заглядывать сквозь лобовое стекло, чтобы увидеть на сиденье мёртвого человека. А заглянув и увидев, разве станет он присматриваться, чтобы разглядеть — чтобы определить, — кто там — мужчина, женщина?.. Чтобы, возможно, воскликнуть: «Ба! да их там двое, кажется!»

И уж конечно не станет он мокнуть, стоя рядом с автомобилем, под дождём, и прислушиваться к песне, которую еле слышно бормочет себе под нос радио:


I know you have got the time

Coz anything I want, you do

You'll take a ride through the strangers

Who don't understand how to feel

In the death car, we're alive… [1]


Бей своих


Дядина жизнь прошла под лозунгом «бей своих, чтобы чужие боялись».

Свои перебиты, все. Чужие напуганы — засели по окопам и постреливают издали. Кто‑то хитро взял нейтралитет и дремлет в один глаз, ожидая, пока дядя Карл споткнётся, и можно будет вдеть ногу в стремя его маразма. Маразм ведь не выбирает по партийной принадлежности, а накопления старого партийца не очень отстали от сокровищ его партии.

Размахивая белым флагом племянничьего ненавязчивого равнодушия, я приближаюсь к дядюшкиному одру, склоняюсь над ним, заглядываю в блеклые старческие глаза. Глаза невыразительны, как будущее, пусты как надежды на возвращение прошлого и слезливы, как передача «От всей души». Кажется, мне его немного жаль, но жалость — это не то, чем можно его разжалобить. Он знает и всегда знал, что я не буду стоять у его одра в очереди, со стаканом воды.

— Я написал завещание, — гундосит дядюшка.

Сорок девятое уже.

— Всё оставляю тебе, Карлуша.

Матушка очень мудро поступила, когда назвала меня Карл–Фридрих.

— Спасибо, дядя, — шепчу я. — Спасибо, но я…

— Я завещаю тебе самое главное и одновременно — всё, — продолжает дядюшка, слабым жестом отметая мои недозревшие благодарности.

Всё — это очень много. Интересно, сколько у «всего» нулей…

— Я завещаю тебе мою жизнь, племянник… Всю мою жизнь.

— И всё?! — невольно вырывается у меня.

Лысый человечек с интеллигентной бородкой, сжимая в руке кепку, поворачивается ко мне.

— Нет, това'ищ! — провозглашает он. — Т'удовая дисциплина, бешеная эне'гия в т'уде, готовность на самопоже'твование, тесный союз к'естьян с 'абочими — вот что спасёт т'удящихся навсегда от гнёта помещиков и капита'истов.

Толпа рукоплещет. Меня оттирают куда‑то на задний план. В цеху железно пахнет окалиной, остро — революцией, и удушливо — немытыми телами.

Жизнь продолжается.


Перелом


В среду сантехник Игнат неловко спрыгнул с подножки трамвая и загремел в больницу с переломом сознания. Ему наложили гипс, а серьёзный врач с усами и в очках, по фамилии Психиатор, сказал, что перелом открытый, поэтому нужно быть крайне осторожным: открытый перелом — это врата, делающие сознание проходным двором для всякой нечисти. Как именно нужно бдить, этого Психиатор Игнату не объяснил. Сказал только, дескать, завязывайте вы, товарищ, с трамваями, этими исчадиями ада; дескать, вот я же езжу на работу на самокате и ничего — очень здорово это.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Дом учителя
Дом учителя

Мирно и спокойно текла жизнь сестер Синельниковых, гостеприимных и приветливых хозяек районного Дома учителя, расположенного на окраине небольшого городка где-то на границе Московской и Смоленской областей. Но вот грянула война, подошла осень 1941 года. Враг рвется к столице нашей Родины — Москве, и городок становится местом ожесточенных осенне-зимних боев 1941–1942 годов.Герои книги — солдаты и командиры Красной Армии, учителя и школьники, партизаны — люди разных возрастов и профессий, сплотившиеся в едином патриотическом порыве. Большое место в романе занимает тема братства трудящихся разных стран в борьбе за будущее человечества.

Георгий Сергеевич Березко , Георгий Сергеевич Берёзко , Наталья Владимировна Нестерова , Наталья Нестерова

Проза / Проза о войне / Советская классическая проза / Современная русская и зарубежная проза / Военная проза / Легкая проза