На гауптвахту! В двадцать четыре часа!
В остальные роты генерал после этого инцидента не зашел. Уехал разгневанный.
Перемирие.
Мягко трусит водяной пылью мелкий и назойливый дождь. Серые облака низко нависли над мокрой землей.
Свободно ходим в междуокопной зоне и подбираем тела убитых товарищей.
Раненые в ожидании перемирия больше суток пролежали без медицинской помощи, ругаясь и оглашая воздух раздирающими душу стонами.
К ним не смели подойти ни наши, ни немецкие санитары.
Хоронить убитых – тяжелая обязанность.
Хоронить тяжелее, чем идти в атаку на укрепленные позиции противника.
Ни смеха, ни шуток, ни вздохов, ни слез.
Работаем, как автоматы.
Могилы рыть не хочется, да и надобности в этом нет. Трупы сталкиваем в образовавшиеся от взрывов снарядов воронки и засыпаем слоем земли. Из воронки получается курган.
Так создавали курганы.
Курганы окрестили «братскими могилами».
На некоторых поставили наскоро сколоченные грубые деревянные кресты.
Кресты торчат сиротливо, как забытые, не к месту поставленные тычинки.
Когда зарывали последние трупы, молоденький, хрупкий как девушка прапорщик Хмара фальшиво что-то запел, по-театральному играя руками.
Все в тревожном недоумении подняли на него глаза. И в продолжении нескольких минут стояло застывшее молчание.
Не знали, что сказать, боялись открыть истину.
Прапорщик Хмара обвел нас остановившимся взглядом мертвых зеленых глаз.
Жутко оскалил белую прорезь сплошных зубов. Сел на свежий могильный холмик из коричневой земли и дробно затявкал по-собачьи голосом молодого гончара, впервые увидевшего лису.
– Мозга с копылков слетела! – сказал кто-то из солдат.
Твердо шагая, подошел незнакомый штабс-капитан.
Нагнулся к прапорщику Хмаре, взял его за бледно-желтую руку.
Что-то спросил. Потом рывком выпрямил стройное тело в песочном сукне и сухо распорядился:
– Санитар! Возьмите господина офицера в околодок. Живо!
Лежа на качающихся носилках, прапорщик Хмара рвет прихватившие его к полотну веревки и жалобно повизгивает как щенок.
Солдаты с побледневшими лицами провожают взглядом страшные носилки с живым трупом.
Засыпали последний курган. Смыли кровавые следы недавнего безумия. Идем обедать и пить чай, приготовленный поварами из ржавой болотной воды.
Радуемся тому, что живы, дышим прелым весенним воздухом. Радуемся беспорочному солнышку, прозрачным янтарно-лиловым облакам, что лениво скользят над нашими головами.
Над третьей линией немецких окопов маячит наш самолет, возвращающийся с разведки. Его обстреливают из двух орудий. Звенит и тает в синей лазури под облаками шрапнель.
Лежим в зеленой заросли обшарпанных пулями кустов.
Разговор не клеится.
Кто-то просит циркача Симбо:
– Расскажи что-нибудь.
Он долго отнекивается. Потом медленно, с расстановкой декламирует, лежа на спине, как тел на войну король и как шел на войну Стах.
– Это в каком государстве было? – спрашивает увалень Карпухин.
Закрыв широко расставленные глаза, Симбо говорит:
– Эх ты, деревня! Не в государстве, а на земле. Знаешь, есть евангельские притчи о Лазаре, о пяти хлебах и т. д.? Знаешь? Ну, вот эта сказка в роде тех, только поумнее малость, умным человеком составлена для просвещения нас, дураков.
– При чем здесь мы? – недоуменно тянет кто-то из-под куста.
– Одиет! – сердито бросает Симбо.
– Стахи – это мы, нижний чин, пушечное мясо, серая скотина!
Король это – все наше начальство: царь, министры, генералы, адмиралы, губернаторы, архиереи, попы, околодочные, офицеры, земские, становые.
Через неделю, может быть, немцы будут наступать на нас. Мы подстроим им такую же ловушку. И они такие чистенькие, гладко выбритые, аккуратненькие – хоть сейчас на парад – устелют своими трупами междуокопную зону. Их раненые заживо будут разлагаться. Будут вопить о помощи в ожидании перемирия, которое наши командиры постараются, елико возможно, оттянуть.
Таков исписанный закон войны.
Сегодня они, завтра мы!
Когда немцы будут хоронить своих «павших» товарищей, мы любезно будем помогать им в этом, как и они нам помогали сегодня. Мы тоже умеем быть «джентльменами», умеем платить «добром» за «добро».
События последних дней как-то придавили меня, и я все еще не могу стряхнуть с себя груз тяжелых впечатлений, навеянных неудачным наступлением.
Говорят: на нашем участке убито пятнадцать тысяч человек.
Пятнадцать тысяч трупов, когда я начинаю о них усиленно думать, превращаются в моем сознании в мясной Монблан.
Но журналисты говорят, что война только начинается. Им, конечно, лучше знать. Они самые компетентные люди в современном обществе. «Оттуда» виднее.
Сколько же еще мясных Монбланов будет воздвигнуто на этих уныло-молчаливых полях сражения?
Пришло пополнение.
Статные, высокие новобранцы зовут нас «дядьками» и «стариками». Мы были в «огне», и это поднимает нас в их глазах на недосягаемую высоту.
Наше неудачное наступление усиленно рекламируется прессой.